Любовь и память - страница 13
— Господи, что же теперь будет? — причитала бабушка. — Ты же, Роман, пьяный. Ребенка убьешь! Хоть веревку крепко держи!
— Прочь! — воинственно сверкнул на нее глазами дед и неожиданно мягко крикнул внуку: — Не бойся, Мишко! Сейчас будешь на сухом. Прижмись к стене, чтоб ведром не задело!
— Не могу… там — жабы!
Ведро уже летело на него, и он инстинктивно посторонился.
— Становись в ведро! — командовал дед. — Да крепче держись за веревку!
Пока Михайлик лез в ведро, туда набралась вода. Так с водой дед и вытащил его.
Встав застывшими ногами на жесткую траву, Михайлик так обрадовался, что даже не обиделся на бабушку, когда она дважды шлепнула его, приговаривая: «А смотри, куда лезешь! Не встревай в беду!» — он не заплакал, а лишь довольно усмехнулся.
Дома бабушка сняла с него штанишки и сорочку, и он, обернутый в рогожку, сидел на лежанке. Бабушка разожгла огонь, поставила на плиту чугунок, грела чай с вишневыми веточками и никак не могла успокоиться: по ее щекам, по глубоким морщинам текли слезы.
Вошел дедушка. На нем были заплатанные черные портки и серый замасленный пиджак. Остановился посреди хаты — взлохмаченный, сгорбленный, будто совсем обессиленный.
— Вот так, значит, досмотрели внука, — укоризненно качнул головой. — Хвали бога, Михайлик, что колодезь не очень глубокий и воды в нем мало. Не то… твои отец с матерью прокляли б нас.
Бабушка громко запричитала:
— И родится же такое бесталанное, кто его знает, как на свете жить будет. Ведь трое там играли, так нет же, надо было как раз нашему втелющиться в колодезь. Ой, чует мое сердце — хлебнут с ним горя и батько и мать.
Напившись, горячего вишневого чая, Михайлик крепко заснул. А среди ночи проснулся. В окно светила луна, в подпечье свиристел сверчок, на скамье похрапывал дед, на печке время от времени тяжело вздыхала бабушка.
«Какая новая беда ждет меня завтра и послезавтра?» — размышлял Михайлик, свернувшись калачиком под прохудившейся рогожкой. Подложив под щеку ладонь, он всматривался в серый сумрак ночи и сокрушался, что родился таким несчастливым.
День, проведенный в Водяном, наполнил душу Михайлика необычными впечатлениями. Они навеяли гнетущую тоску и тревожные раздумья. «Зачем я родился? Вообще, для чего живут люди? Взрослые знают, но почему-то скрывают от нас, маленьких?» Чтобы разгадать тайну человеческой жизни, Михайлик как только увидит группу старших, так и присоседится к ним, пока кто-нибудь из них не заметит и не топнет на него ногою:
— Брысь! Чего уши развесил? Мал еще…
Или:
— Ая-яй! Неужто тебе не стыдно? Взрослые люди говорят, а он и свой сопливый нос сует…
Смутится, отвернется Михайлик и пойдет прочь. Ну почему они такие грубые, какие-то недоступные, эти взрослые?!
…У хаты, возле наружной двери, протяжно и жалобно замяукала кошка. Михайлик подумал: «Интересно, что чувствует кошка? Ей небось хуже, чем мне? Ей приходится живых мышей есть, а чтоб выпросить кусочек мяса или косточку, когда люди обедают, — намяукается и хвостом намашется. А люди еще, может, и не дадут, а то и ногой пнут так, что только вякнешь. А когда от боли мяукнет, еще и виноватой окажется, накричат на нее: «А, чтоб ты сдохла! Подумать только, как напугала». Нет, лучше все же быть человеком, не кошкой, даже не лошадью, потому что лошадям, беднягам, тоже достается. И работа тяжелая, и кнутом, и кулаком в ноздри тычут, а бывает, что и палку пустят гулять по спине».
Конечно, жизнь Михайлика — не мед. Ни малейшей свободы. Только устроится где-нибудь в холодке под кустом бузины, только начнет мечтать или книгу раскроет, глядь — над ним уже укоризненно качает головою мать:
— В холодке нежишься? Вставай-ка да сбегай за мешком — в сенях на скамье лежит, — да лук с грядок выбирай. А книжку в хате оставь…
— Ма! Она мне не мешает.
— Иди же, иди…
О-о! Если бы кто-нибудь знал, какая это надоедливая работа — в полдень, в жару, копаться на грядках, лук выбирать! В степи все хлеба скошены, там желтеет стерня, а на огороде под солнцем вянет и никнет к земле еще зеленая ботва, даже легонький ветерок не повеет, ничто не шелохнется, только до дурноты шуршит в руках лук. Земля так накалилась, что капли пота, падая на нее, шипят.