Любовь - страница 30
Время остановились, а все вели себя так, как будто не понимали этого.
Всё как будто жило и не жило: заученно окликали друг друга на стенах часовые, в легком подпитии куражился возле ворот караульни бравый полуполковник, скрипели в полутемных приказах перья, за окном чирикали, заменяя подьячим соловьев, воробьи, тайно зевали судьи, объявляя мерой человеческих пороков пятьдесят палок, где-то гулко выколачивали ковры, над трубами вился чахлый дымок. И все ж таки наперекор покойной очевидности бытия, еще не явное, никем не осознанное, но распростертое уже над страной безвластье сообщало заведенному порядку вещей некое призрачное качество, словно все самое устоявшееся стало с некой поры неокончательным, ненадежным и, может статься, необязательным. Что было заметно, собственно говоря, лишь при взгляде сверху, с той самой вершины, где именно и затерялась власть.
Внизу, где стал на колени каменщик, согнулся к земле жнец, щурился над буквами школяр, спускался в рукотворную преисподнюю рудокоп — внизу не замечали перемен, в пыли и в поту, люди не сознавали призрачной недействительности своего бытия.
Причастная к горним высям, на самом низу очутилась теперь и Зимка. Брошенная с вершины наземь, она утратила ту тонкую восприимчивость к неуловимому, которая необходима для всякого обитающего в разреженном воздухе горних пределов. Она не видела и не замечала ничего из того, что нельзя было увидеть глазами. Придавленная изнурительной тяжестью золотых одежд, она отупела и даже не пыталась связать испуганно-бестолковую суету придворных с сулящими ей надежду переменами. Надежда прошла мимо.
Когда настал вечер и ничего не последовало, не поступило никакого распоряжения, приказа и уточнения, измученные бездельем и неопределенностью девушки, падая от усталости слонялись кругом, как сонные мухи, тогда Зимка опустилась на постель — потому что стало темно. Она не посмела и не сообразила раздеться на ночь. Так она и спала — в золоте, на камнях, мутно дремала, перемежая ужасы сновидений с приступами болезненных сердцебиений, которые побуждала явь.
Смутное побуждение воспользоваться последней, слабо присутствующей где-то в сознании зацепкой, побуждение обменять эту зацепку на полчаса безопасности, оттянуть неизбежное — то есть побуждение выдать все-таки Золотинку, поднималось временами, как тошнота к горлу. И Зимка не находила сил даже на это. Предательство, любое предательство ничего уже не могло поменять в бездушной предопределенности Рукосиловой воли… И она не могла верить, не находила в себе ничего того, чем верят, что Золотинка, может статься, все ж таки столкнется еще с Рукосилом и свернет ему шею — прежде чем палачи… прежде чем палачи потащат слованскую государыню…
И вот наступило утро, неизбежное, как конец, утро. Мало кто знал и подозревал во всей Словании, что великий слованский оборотень успел уж спуститься в преисподнюю и кое-как, очередным чудом выкарабкаться обратно. А если никто не подозревал, то никого это и не занимало. Стоящий на земле люд так и не заметил призрачного крыла безвластья, что осенило было страну.
Не больше других заметила это и Зимка — люди вставали к работе, Зимка — к ужасу.
Сияя безжалостной ярой наготой, поднялось новое солнце. По дорогами пылили гонцы, а на столичных площадях бирючи уже кликали указ великого государя Рукосила-Могута, которым слованской государыне Золотинке назначалась честь пострадать за отечество.
Ранним еще утром два десятка карет прогромыхали настилом подъемного моста и, минуя побитого медного истукана, что деловито карабкался зеленым склоном у подножия крутояра, покатились одна за другой под гору.
В столице поезд удлинился новыми десятками карет, в окнах которых маячили лица владетельных особ и городской знати; красивые разным манером, припудренные, на худой конец, женщины выставляли напоказ драгоценности и подобающую строгость нарядов, поз и взглядов. Сводный полк благородных витязей теснился на улицах, чтобы присоединиться к поезду на просторе, а толпы горожан — весь город! — сто или двести тысяч человек, высыпали на берег реки, провожая государыню в славный путь.