Меги. Грузинская девушка - страница 31

стр.

— Мир тебе, Нау! — раздался вдруг резкий старческий голос. Это был Уту, тихо подошедший к нему. Нау прервал работу и повел заклинателя в конюшню.

— Где больная лошадь? — спросил Уту.

— Здесь… Ты что, не видишь? — ответил Нау.

Старик приблизился.

— Надо вывести ее, — сказал он.

Лошадь вывели. То, что от нее осталось, был жалкий, призрачный скелет. Глаза гнома, словно поблекшие осы, стали вдруг проницательными и жгучими. Сначала Уту открыл пасть лошади. Он увидел желтые, гнилые зубы, оттянул уши животного и для чего-то заглянул в ушные раковины. После этого он тщательно осмотрел копыта. Шкура на бабках пообтерлась, и они были теперь покрыты лишаями. Старик поводил исхудалый скелет туда и сюда.

— Она околеет, — сказал он негромко.

Слово «околеет», будто капля яда, проникло в уши Нау. Он отвернулся и снова принялся за свою работу. Художник тоже услышал это слово и насторожился. Он знал, что Уту по всей Мегрелии слыл за безбожника, и мерзкое слово «околеет» подтверждало это.

— Почему «околеет»? — возмутился он. — Скажи: она умрет…

Гном обернулся. Взгляд его блеклых глаз стал злым.

— Как будто это не одно и тоже, — ответил он. — Околеет или умрет… В этом нет никакой разницы. — И после короткой паузы он со злостью добавил: — Околеет… Все околеют… И ты околеешь, и я, и этот болван Нау, и Цицино…

Старик явно разошелся. Видно, он уже не мог остановиться. Нау изо всех сил потянул за большой сук — ведь он был очень силен — и, сломав его, упал вместе с ним на землю. Будто молния ударила в него, и на миг он, казалось, сам стал молнией. Молния ломала сук, и сам Нау был теперь этим сломанным суком. Никогда еще он не думал о смерти, как не умеет о ней думать зверь. Разве может тигр, совершающий прыжок с высокой скалы, верить в смерть? Но после слов Уту мысль о смерти острой стрелой вонзилась в душу Нау. Если бы гном остановился, упомянув его имя! Хотя бы он не произнес имени боготворимой им Цицино! Тогда молния не ударила бы в Нау. Но Нау уже не был в состоянии думать. Он наконец поднялся, подавленный, уничтоженный. Уту засмеялся, показав желтые, стертые до челюстей зубы. Вато тоже смеялся, и даже улыбка Меги перешла в смешок.

— Ах ты болван… — весело произнес старик. Нау было не до смеха. Мрачный, он снова повернулся лицом к дереву.

— Значит, все околеют в конце концов? — спросил еще раз художник.

— Да, конечно, все околеют, все кончится…

— И ничего не останется?

— Не останется, ничего не останется… — ответствовал Уту. Он говорил о смерти как о чем-то обычном, повседневном. Однако после небольшой паузы задумчиво произнес:

— Впрочем, мир не околеет. Все околеет, но мир останется.

— А почему же мир не околеет?

— А бес его знает… — сказал гном и снова повеселел.

Меги слушала их разговор с напряженным вниманием.

— А все-таки, как ты это объяснишь? — настаивал художник.

Уту задумался и начал говорить. Казалось, что кто-то другой говорил в нем.

— Все отдельное проходит, но целое — мир — будет жить!

Так говорил Уту. Художник с удивлением слушал его бессвязную, путаную речь. Старик продолжал бормотать:

— Лист увядает, а на его месте появляется новый… Я околею, и черви съедят меня. Может быть, я стану червем… И червь будет радоваться солнцу… Так все устроено… так мне кажется.

— Червь будет радоваться солнцу?.. Но тебя ведь уже не будет… Ты ведь не увидишь солнце… — настаивал художник.

Старик теперь уже отвечал с возбуждением:

— А разве не все равно, кто будет радоваться солнцу? Буду ли это я или это будет червь… Важно лишь то, что кто-то вообще будет радоваться… А это будет всегда…

— Но вспомнит ли червь о том, что он когда-то был Уту?

— Я вижу, ты настаиваешь на своем, — ответил ему старик, улыбаясь, — ведь это не так уж и важно… А впрочем, почему бы червю и не вспомнить… Ха-ха-ха!.. Мне иногда кажется, что я сам был раньше кем-то другим, например, лохматым псом. Ха-ха-ха!..

Художник задумался. «Может быть, — думал он, — старик говорит правду, может быть, и в самом деле вечно лишь целое — вселенная, — а мы мгновения, отдельные удары ее пульса?..» Его вдруг осенило. Он представил себе «эйдолон». Может быть, «эйдолон» и есть мгновение вечности, всего лишь миг Божественного? Он взглянул на картину и вздрогнул: а что, если, эта картина — лик Безымянного, один из его образов, появляющихся и исчезающих в мгновение ока? А самое глубокое стремление художников направлено на то, чтобы воплотить этот образ в своей первозданности? Художник испугался своей мысли. Она показалась ему слишком смелой.