Мемориал - страница 14

стр.

Но он быстро подошел к концу. Смотрю на последнюю щербатую корочку хлеба и все гадаю: есть или не есть? Нет, пожалуй, воздержусь, — решаю, вспомнив давнее наставление матери, что надо всегда что-то иметь при себе на «черный день». Мама, конечно, была права, но что она подразумевала под этим днем? И разве он для нас не наступил?

После недолгой душевной борьбы съедаю мой жалкий НЗ. Слышу, как кто-то рядом, посвистывая простреленными легкими, строит прогнозы, зачем немцы перегоняют нас в Германию. «Сами воны уси на фронт пишли, а мы за них робыть будемо». — «Ну, в хозяйстве еще можно, — отвечает ему невидимый собеседник. — А если на военный завод, покажем им хрен с маком». — «Станок спалю или сломаю — и в лес!» — подает голос третий. Первый только иронизирует: «Тож тоби не дома. Там в каждом кусту собаки да волчьи ямы. Зараз стреножат».

Рад бы с ним поспорить, но, вероятно, он прав. Любой транспорт для нас был почти равносилен смерти, об этом и говорить нечего. Ведь теперь нас перегоняли не просто на запад, а на немецкий запад. Мы прощались не просто с местом, где, казалось, как-то уже приспособились и пока остались живы, а с родной землей — с маячившими вдали за проволокой белыми украинскими мазанками и белыми, осыпанными первым снегом садочками… Великая сила скрывалась в этом понятии — Родина, для нас ее значение возросло во сто крат по сравнению с прежним — мы ею клялись, на нее уповали, думали о ней, поддерживая угасающую в душе и теле искорку жизни.

Германия! Когда-то, по книжкам, я представлял себе немцев людьми неторопливыми, разумными, вежливыми, даже сентиментальными. Но первые же из них, увиденные воочию, перевернули все мои представления. Перед нами оказались человекоподобные дьяволы — жестокие, злобные, суетливые, с неестественно высокими гортанными голосами. Они не давали нам ни минуты покоя, казалось, для них не было ничего ужаснее, чем вид задумавшегося пленного. Они кричали: «Никс думать! Работать!» Стоило кому-нибудь из нас хотя бы на секунду замешкаться в строю или передохнуть во время работы, как тут же раздавался этот истошный крик, а то и выстрел. За мысль или за видимость ее, за одно подозрение, что пленный еще не потерял способность думать, человек порой расплачивался жизнью.

Но мы думали — думали ночью, лежа на нарах, натянув на себя зловонные остатки бывших шинелей и ватников. Думали обо всем, о чем думает нормальный человек в нормальной обстановке, в том числе и о том, зачем этим «разумным» немцам уничтожать нас, не лучше ли попытаться извлечь пользу — заставить, допустим, убирать хлеб или копать огороды? И тут же понимали — они боятся. Боятся, что мы перебьем стражу заступами или мотыгами, перережем косами горло и, захватив урожай, подадимся в лес к партизанам.

Всякое думали мы и сейчас, когда нас увозили с родной земли. Несмотря на запрет, мы, прижатые друг к другу, как кильки в банке, вели разговоры под стук колес. Одни высказывались так: увозят, потому что Красная Армия уже близко, по эту сторону Днепра. Другие возражали — не в том, мол, главная их мысль, проще было бы укокошить всех до единого: тыщей больше, тыщей меньше, все бы в земле лежали. А тут живьем везут, значит, и мы нужны стали.

Из листовок, случайно проникших в лагерь, я знал, что несколько гитлеровских армий разгромлено под Курском, а недавно Красная Армия освободила Киев. И тоже думал: Германия не бездонная бочка, откуда Гитлер достает своих отборных головорезов, рано или поздно придется бросить на фронт и хилых и немощных. Радостная была эта мысль и одновременно грустная. Радовался я мысли о крахе бандитского государства, печалила же беда, грозившая несчастным, обреченным на погибель людям.

«Разве они люди?» — спросил дернувший раненой шеей мой сосед, бывший севастопольский моряк Виктор Шумаков. Я ничего не ответил. Только подумал, стыдясь своей прежней детской наивности, как эта война запутала все и простое стало сложным.

Нас везли десять, или двенадцать, или все четырнадцать дней — не помню. Помню, что нас никто не трогал, если не считать двух или трех осмотров, когда на стоянке двери с тяжелым скрипом открывались, солдаты из спецкоманды с серповидными шевронами на груди выгоняли всех из вагона и, светя фонариками, осматривали пол, потолок, стены. Иногда поезд останавливался вдалеке от населенного пункта, и мы под командой немецкого санитара выносили из вагона трупы умерших от голода или болезни и поспешно зарывали их где-нибудь неподалеку, в кювете или в яме.