Мемуары везучего еврея. Итальянская история - страница 26
Начиная с четвертого года гимназии нас обязали изучать фашистскую культуру и военную историю. Никто не принимал всерьез эти уроки, понимая, что на самом деле наша школьная судьба решается письменными экзаменами по итальянскому, латыни и греческому, и я годами брал частные уроки по этим предметам. Мои учителя единодушно сходились в мнении, что мне «недоставало твердых базовых знаний». Боюсь, что и по сей день я остался таким же, поскольку речь идет о моем культурном багаже. Интенсивные занятия не мешали мне каждый день гонять на велосипеде, дважды в неделю фехтовать, ходить по четвергам на уроки в талмуд тора, кататься на лыжах зимними воскресеньями и вообще старательно готовиться, психологически и материально, к школьным каникулам.
Чем больше я думаю об этом, столь счастливом для меня, периоде жизни, тем отчетливее понимаю, что я избежал воздействия драматических событий, уже потрясавших мир и угрожавших безопасности и единству нашей семьи. Война в Абиссинии[25] была для меня нормальным явлением, учитывая тот факт, что на долю Италии приходилось на мировой карте совсем немного зеленого пространства в сравнении с обширными красными и синими заплатами британских и французских колоний. Война в Испании была слишком далека и чересчур сложна, чтобы оказать на меня влияние. Я ни разу не встречал солдат, участвовавших в какой-либо из этих войн, и никто из моих друзей по школе не потерял в них родственников. Это произошло потому, что большинство солдат были набраны из числа безработных, а с ними я не общался, или с юга, который нам, северянам, казался чем-то вроде заграницы. Всякий раз, когда отец должен был ехать в Рим, чтобы стоять в карауле у могил членов королевской семьи в Пантеоне, он объявлял матери, что обязан «поехать к югу от По», а потом посылал ей из военного лагеря открытку со словами «Поцелуй из колоний».
Во всяком случае, я был убежден, что Италия выиграет любую войну, поскольку и газеты, и наши учителя говорили только о военных победах, а кавалеристы и летчики, которых я знал и которые посещали наш дом, были молоды и жаждали отличиться в бою. Фотографии ужасов войны в наш дом не попадали, и меня нисколько не тревожил тот факт, что я не мог объяснить Аннете, почему испанские республиканские солдаты находят особое удовольствие в убийстве монахинь и священников. Мне было куда интереснее собирать почтовые марки из Абиссинии и Испании и любопытствовать по поводу испанской школы верховой езды в Вене, чем размышлять над военными и политическими событиями, готовившими наш крах. В 1935 году произошел случай, взволновавший всю нашу семью: полиция обыскала дом моей тетки, сестры отца, в Турине, пытаясь выяснить что-то о неопределенных взаимоотношениях ее мужа, хорошо известного антифашиста (что означало всего лишь его нежелание вступить в партию), с политэмигрантами. Отец и дядя воспользовались своим положением «в высоких сферах», и жизнь вернулась в нормальное русло. Единственный за пять лет моей учебы в гимназии в Удине политический инцидент, свидетелем которого я стал, было избиение мальчика из моего класса, потому что его мать была бельгийкой, а Бельгия проголосовала за санкции против Италии. Но, как и в фильмах, которые мы смотрели с отцом по воскресеньям, справедливость быстро восторжествовала. Как только директор гимназии узнал о происшедшем, он собрал в зале всю школу, вызвал жертву избиения на подиум и открыл нам, что отец мальчика воевал в Абиссинии офицером. В выражениях, тронувших нас до слез, он пригрозил исключить из школы (и сообщить об этом «компетентным инстанциям») всякого, кто посмеет тронуть мальчика, чье единственное прегрешение состояло в том, что его мать была иностранкой. Мне никогда не приходило в голову, что если можно бить человека, чья мать родом из другой страны, то вполне возможно бить и того, кто принадлежит к другой религии или расе.
По сей день я задаюсь вопросом, откуда взялось мое непоколебимое и безответственное чувство безопасности и мое благословенное невежество, при том что я сознавал некоторое свое отличие от одноклассников. Я не посещал уроки катехизиса, по четвергам мать сопровождала меня на послеобеденные уроки в талмуд тора. Занятия проходили в маленькой синагоге возле вокзала в Удине, в помещении, где раньше был амбар. Нас учил раввин, венгерский еврей, впоследствии ставший знаменитым ученым-талмудистом в Америке и в Израиле. Это был крупный мужчина, бедный и отягощенный большой семьей. Как и кантор, которого наша община приглашала на осенние праздники, он носил длинную бороду и всегда был одет в запятнанный черный лапсердак. Я знал, что раввин и кантор — хотя и евреи, как и мы, — были «иными». Их внешний вид был очень странным, и они, наверное, постоянно разрешали не существующие для меня проблемы, связанные с пищей и соблюдением субботы, они походили на тех странных бородатых субъектов, которые время от времени звонили в колокол у двери нашей квартиры и неподвижно стояли там в молчаливом ожидании. Аннета, одетая, как всегда, в бело-голубое полосатое рабочее платье, в фартуке с оборочками и с кружевной шапочкой на голове, приоткрывала дверь, но оставляла ее на цепочке, чтобы они, не дай Бог, не вошли. Затем она бежала к моей матери, чтобы сообщить ей на пьемонтском диалекте: «Мадам, здесь один из этих». Мать всегда понимала ее с полуслова. Неожиданно для меня она всегда — даже тогда, когда у нее были гости, — вставала, шла к себе в спальню, выдвигала ящик комода и вынимала оттуда маленький черный шелковый мешочек, унаследованный ею от своей матери, в который она собирала большие серебряные монеты в двадцать лир с головой Муссолини на одной стороне и изречением «Лучше прожить один день львом, чем сто лет овцой» на другой. Она брала одну из этих монет и шла к двери, сопровождаемая для пущей безопасности не устававшей изумляться Аннетой, снимала цепочку и вкладывала монету в руку странного субъекта, которую тот покрывал носовым платком сомнительной чистоты. «Они грязные», — комментировала Аннета. «Да, — отвечала мать, — но они хорошо воспитаны, поскольку, сознавая это, они прикрывают руки платком». Ей никогда, даже после приезда в Израиль в последние годы ее жизни, не приходило в голову, что ортодоксальные евреи поступают так, будучи уверенными в том, что в семье, подобной нашей, женщина вполне может быть «нечистой». Определенно, какое-то эхо антисемитизма доносилось до моих ушей, но это было эхо процесса Дрейфуса, о котором мне как-то говорил отец, не упоминая, разумеется, о том воздействии, которое это дело оказало на Теодора Герцля