Mille regrets - страница 13

стр.

«Учитель, что такое певчий?»

«Царь среди певцов, каковым я и был в свое время. Церкви, монастыри и капеллы наших королевских домов настолько нуждаются в них, что у тебя никогда не будет недостатка в работе, если ты воспримешь все, чему я тебя выучу. Твое самое драгоценное сокровище – твой голос, figlio mio. И он так прекрасен!»

Искусство запоминания пришло ко мне одновременно с осознанием запредельности смысла библейских текстов. Моему учителю было очевидно, что моим предназначением могло быть только церковное пение и никакое другое занятие. Однако я не посещал церковь регулярно и бывал там, во всяком случае, не чаще, чем того требовало благочестивое отношение к большим праздникам – Пасхе, Пятидесятнице, дню Всех Святых и Рождеству. Я никогда не слышал певчих, зато слишком часто слышал грубых мужиков, которые ревели злые слова. В нашей деревне совсем не было церковных певцов, были только матери со своими колыбельными песенками, бродячие музыканты, а из священнослужителей – никого, если не считать мерзкого приора с его палкой.

В учености Жоскену не было равных. На смену латыни пришел греческий язык. Из Рима и Милана он привозил с собой старинные тексты, содержащие библейские песнопения на языке ранних христиан. Это были мелодии, подобные гудению больших колоколов, священные и простые. Они славили веру красочным и мужественным языком, на котором OKyrios[15] заключает в себе более глубокое таинство, нежели латинское Dominus[16]. Затем он посвятил меня в мистическую символику звучания восьми тонов церковной музыки. Я выучился нотной записи cantusplanus[17], ритмическим фигурам cantusfiguratus[18]. Я постиг секреты дорийского, фригийского и миксолидийского ладов…

Минул год, за ним второй. К началу третьего Жоскен уже прошел со мной тысячу лет церковных песнопений. Он был счастлив и вместе с тем поражался моей любознательности и способности быстро все воспринимать. В сундуках его дома в Конде-на-Шельде хранились бесчисленные партитуры, каноны, органумы, ноты, одноголосья, виртуозные и завораживающие переложения песнопений на разные голоса, записанные Леоненом и Перотеном в Соборе Парижской Богоматери, мессы, сочиненные в Турнэ, Камбрэ и Вестминстере самыми выдающимися певчими, – бесценный урожай, собранный Жоскеном за годы его странствий и усердного копирования тайком от ревнивых глаз монастырских хранителей.

Под аккомпанемент голоса моего учителя, я с наслаждением постигал премудрости слогоделения и голосовых регистров, доставшиеся церковным певчим от Гийома де Машо и Филиппа де Витри. Наших двух голосов оказывалось довольно для создания простейшей полифонии. Я любил его низкий голос, мне даже нравилось, что он несколько стариковский. Подобно морю, которое качает и баюкает путника, лежащего на песчаном берегу, он был как утешение, как великий покой, восходящий откуда-то из глубин. Он давал мне уверенность в себе.

По вечерам, когда заканчивались уроки, Жоскен предавался своей страсти. У него была коллекция кристаллов. Он любовался ими, всматриваясь, как преломляется сквозь их грани пламя свечи. Он не отрывал от них взгляда, пока на глаза его не наворачивались слезы. Тогда он брал графитовую палочку и наносил на выскобленный пергамент ноты. Черные на белом листе, они казались проекцией световых лучей, отражаемых кристаллами.

«Что это вы делаете, учитель?» – спросил я его однажды ночью, увидев, что он дрожит всем телом, охваченный непонятным волнением.

«Я слушаю свет, figliomio. Я слушаю небесный огонь. Его тайна представляется мне душой музыки, стезей совершенства, хранилищем всего самого священного из божественных творений. Взгляни – то, что скрыто в мертвой материи, оживает, едва я приближаю пламя свечи. Такова и музыка – бесплотная жизнь, что рождается в недрах нашей гортани и волнует сердца людей, вечно оставаясь невидимой, недоступной осязанию. Незримая и чувственная, недоступная для наших глаз, но живущая в наших сердцах. Каков парадокс, не правда ли? Удастся ли мне однажды ухватить ее сущность с помощью моих жалких нот? Сумею ли я донести истину до слуха людей? То, что я ищу,