Мистер Ивнинг - страница 20
— Но у Тима были неплохие роли, мистер Жакуа. Даже на Бродвее, — я начал оправдываться, но был так сбит с толку грубостью и бесчувственностью этого человека, что, в конце концов, решил просто смотреть на него, как на скомороха.
— Где-то развинтилась гайка, — он проигнорировал мое сообщение об актерских достижениях Тима. — Я приехал забрать его домой, Фредди.
Теперь он глядел очень печально, словно, изучив меня, все наконец-то понял: и про рекламу трусов, и про актерскую карьеру, и про развинченную гайку.
— Слушай сюда. У нас дома все видели эту рекламу, — он ткнул пальцем в вырезку. — Чертова штука была в цирюльне, потом оказалась в бильярдной, в кабинете зубного врача и бог знает где еще: может, дошла до воскресной школы и церкви.
— Ну, за нее хорошо заплатили, мистер Жакуа.
— Хорошо заплатили, — повторил он, и тут я вспомнил, что он работает адвокатом. — Ну еще бы, — он ухмыльнулся, словно, поразмыслив, решил дать мне отвод как свидетелю.
— Актером быть очень сложно, мистер Жакуа, — прервал я молчание. — Знаю, потому что я сам актер. Понимаете, серьезного театра больше нет.
— А кофе у тебя имеется, Фредди? — спросил он после долгого молчания.
— Я сварил кофе на завтрак, сэр. Налить вам?
— Да, это было бы кстати. — Он свернул рекламу красных трусов и спрятал в карман до следующего раза.
— А еще больше мне бы хотелось, — сказал он, пригубив мой крепкий напиток, — так это, если позволишь, прилечь на его кровати и подождать, когда он придет.
Мистер Жакуа не стал дожидаться моего согласия: он немедленно отправился в спальню и энергично захлопнул дверь.
— Тут твой отец, — сообщил я Тимми, когда тот появился в дверях.
— Нет, — простонал Тим. Он сделался смертельно бледен, почти позеленел.
— Лежит на твоей кровати, — уточнил я.
— Ох, Фредди, — сказал он. — Я боялся, что рано или поздно это случится… Чего ему нужно?
— Ну, он видел тебя на этой рекламе трусов.
Гримаса, появившаяся на лице Тима, походила на улыбку умирающего человека, которого я однажды видел: его застрелили на улице. Я отвел взгляд.
— Он рассчитывает, что ты поедешь с ним домой, Тимми, — предупредил я.
— Боже всемогущий! — Он опустился в кресло, взял чашку с кофе, которую оставил его отец и глотнул. Настал мой черед кисло улыбаться.
Тим просто сидел так с час или больше. Я делал вид, что убираю нашу квартиру, но при этом поглядывал на него очень часто, и вид его меня тревожил.
Затем внезапно, точно по сигналу суфлера, он поднялся, расправил плечи, что-то пробормотал и, не сказав мне ни слова и даже не взглянув на меня, подошел к двери спальни, распахнул ее и вошел.
Поначалу голоса были еле слышны, почти шепот, затем они выросли до головокружительного крика; доносились проклятья и грохот — все, как обычно в домашних ссорах. Потом настала тишина, и в этой тишине я слышал, как плачет Тим. За три года, которые мы прожили вместе, я ни разу не видел, чтобы он плакал. Я ужасно огорчился. Он плакал, как маленький мальчик.
Я сел, потрясенный, точно мой собственный отец вернулся с того света и указал мне на все мои недостатки и неудачи — и актерские, и человеческие.
Наконец, они вышли вместе: Тим нес два своих чемодана.
— Я съезжу домой, Фредди, — на этот раз он улыбнулся старой знакомой улыбкой. — Возьми-ка, — он протянул мне ворох банкнот.
— Я не хочу, Тимми.
Тогда отец забрал у него деньги — там было несколько купюр по сотне долларов — и буквально впихнул мне в руку. Отчего-то от мистера Жакуа я их мог принять.
— Тим напишет тебе, когда устроится дома. Правда, Тим? — спросил старик, когда они были в дверях.
Их шаги стихли, а я упал и заплакал даже не как маленький мальчик, а как младенец. Плакал я больше часа. И, странно сказать, я чувствовал себя словно посвежевшим, когда пролил столько горьких слез. Я понял, как ужасно страдаю в Нью-Йорке и как люблю Тима, хотя и знал, что он меня любит не так уж сильно. И знал тогда, да и знаю сейчас, что никогда его больше не увижу.
РИКОШЕТОМ
перев. В. Нугатова
— Честно говоря, джентльмены, — рассуждал Руперт Даутвейт серым январским днем перед нами — несколькими американцами, изредка навещавшими его в лондонском «изгнании», — никто в Нью-Йорке, из тех, кто имел вес в обществе, не ожидал возвращения Джорджии Комсток, — произнеся это имя, Руперт застенчиво, напыщенно, но по-своему обаятельно кивнул, намекая, что она была наследницей, что у нее было «все», иначе бы о ней и не упоминали. — Она сидела вон там. — Он показал на отреставрированное фамильное кресло, прибывшее вместе с ним из Нью-Йорка. — Я никогда не предполагал, что Джорджия способна искать расположения, по крайней мере, у меня, ведь, в конце концов, — он потрогал колоритный бакенбард, — если позволите вам напомнить, именно я занял место Джорджии в литературных салонах. — Он тяжело вздохнул (одна из его старых манерных привычек), достал монокль (одна из новых) и положил его на ладонь, словно умирающую бабочку. — В конечном счете, салон Джорджии долгие годы был единственным порядочным салоном в Нью-Йорке, и я говорю это, любезные друзья, без тени преувеличения. Признаться, он никогда не был изысканным, роскошным, комильфо — впрочем, как и сама бедняжка Джорджия. Она была проста, заурядна, ужасала своей извечной вульгарностью и дурным вкусом, но обладала энергией ошпаренного черта и обратила эту энергию в создание такого заведения в Нью-Йорке, где по четвергам волей-неволей появлялись все.