Млечный Путь - страница 10

стр.

— Дурень ты, что тебе за выгода сидеть дома! Скоро, говорят, замирение будет, потому долго служить не придется, а так — все равно не помилуют.

— А это правда, что теперь ничего не будет?

Ему показали отпечатанный приказ. И хотя читать он не умел, печатной бумажке поверил и таким образом прослужил в Красной Армии около года. Рассказывали, что красноармеец из него получился не ахти какой. Стрелял он хорошо (вместе с батькой охотником был первейшим), но политграмота — это была для него мука. Читать его тоже едва-едва научили, но когда он потом вернулся домой, то сразу и это забыл.

В армию он попал в ту часть, которая недавно с фронта пришла. Стояли сперва в казармах, а затем оставили их.

Среди лесов и поля Лявон Бушмар повеселел, стал более разговорчив. А то раньше, в городе, в казармах, слишком уж был угрюм и молчалив. Часами, бывало, слова из него не вытянешь. Среди такого скопища людей и городской толкотни он чувствовал себя, как медведь в хате за столом.

Несколько раз за всю службу он обращался с просьбой все к одному и тому же товарищу, чтобы тот написал за него матери письмо.

— Напиши, будь ласков, письмо от меня домой, я в долгу не останусь.

Над этим «я в долгу не останусь» всегда смеялись все красноармейцы и однажды даже вывели Лявона из терпения.

— Какой тут может быть смех! А что ж он обязан за меня писать, что ли? Или ты мне, или я тебе — как же иначе? Каждый только сам и для себя только может что-то сделать и когда сам захочет.

— Ты совсем, Бушмар, не коллективный человек, — сказал кто-то из товарищей.

На это он ничего не ответил, заугрюмел и лег на свою койку, отвернувшись от всех. Письмо писать в тот день он уже не захотел. Его написали на другой день, когда тот товарищ, который всегда выручал его с письмами, сам подошел к нему:

— Ну так давай, Лявон, напишем, коли не раздумал.

Лявон стал диктовать:

— Слава богу жив, напиши, здоров. Тошно без дома, и пускай не продает жеребицу и работника наймет, чтоб хозяйство не порушилось, пока я приду…

Мать как-то прислала ему посылку. Лявон вынул из посылки самый большой сыр и подошел к тому товарищу, который всякий раз писал за него письма:

— Возьми, будь ласков, сыр. Ты всегда меня слушаешь, когда я прошу тебя написать домой.

Товарищ обиделся:

— Так, по-дружески, я возьму, а если это плата, то не хочу.

Лявон Бушмар, как беспомощное дите, оглянулся вокруг. Высокая фигура его чуть сгорбилась от какой-то как бы нетерпеливости, недоумение было в глазах.

— Возьми, — повторил он и протянул товарищу сыр.

— Не возьму. Давай все вместе его съедим.

Он не знал, что делать с сыром, положить обратно или оставить у товарища на койке. Но тут сам товарищ помог ему — взял сыр, и тут же все дружно съели его. С той поры Бушмар еще большим волком стал, а все еще больше стали его донимать.

— Не коллективный ты человек. Звероватый.

— Дикий и без человеческого понятия.

— Ты ж никогда человеку, случись что, не поможешь, коли ему нечем отблагодарить тебя.

Бушмар однажды в такую минуту рассвирепел и развернул свои широкие плечи. Одной рукой сгреб сразу троих и швырнул на ближайшую койку. Короткая шея его густо побагровела, он сильно и шумно задышал. После этого с ним почти не разговаривали. Лицо его стало мрачным, брови вечно были насуплены.

Когда вышли из города, отношения между ним и товарищами чуток наладились. Бушмар стал сам заговаривать со всеми. Но не был никогда в большой компании — любил одиночество и даже квартировать остался в крестьянской хате один, без сослуживцев. Он тут немного сдружился с хозяином хаты. В свободное от службы время с большой охотой шел на гумно молотить и всякий раз оживлялся:

— Человек без работы долго не может, разве что закоренелый лентяй или который сызмала не приучен.

А однажды он, разговорившись, признался хозяину, что немного жалеет о своем выборе: не надо было идти в армию.

— Не знал, что так долго будет тянуться служба. Черт знает чем занимайся тут! Разве ж это работа?!

Он теперь очень рвался домой.

II

На тихом небе стыли звезды. Влажностью исходил лес, и она туманом оседала на голую землю. Перед рассветом молчало поле; сползая в речку, белели на черной земле рукава последнего снега.