Мода на короля Умберто - страница 9

стр.

И тут мой доброжелатель запнулся. Кажется, в ту минуту он тоже услышал грозное рычание гербового льва. И мерный гул бетономашины, накапливающей дикую инерцию разрушения. Оранжевая платформа на колесах действительно протряслась мимо, обдав нас жарким смрадом. Она сметала, крушила, давила. На лице директора появилась завороженность, но через минуту он деловито ступил на колею, оставленную колесами, и попробовал ее крепость. Похоже, его сразу одернул кто-то из невидимой свиты, следующей за мной по пятам. Великолепный густой бас с характерным латгальским акцентом мог принадлежать лишь Главному Иерарху. «Надо пожалеть», — приказал он. И Петр Аркадьевич виновато улыбнулся, послушно договорил: «Нельзя, это самое… переутомляться. Нужна маленькая разрядка. Завтра, если нет возражений, форма одежды походная».

Что-то трогательное померещилось в его беспокойстве. Я не привыкла к тому, чтобы другие оберегали мое душевное равновесие. Неужели ему не все равно?.. Чудачка — как помягче назвать человека, который в каждом мужчине, глядящем с участием, ищет отца? Не потому ли, что я никогда не знала его?

А директор продолжал заботиться.

— Вы приедете осенью? — спросил он, имея в виду юбилей — стосемидесятипятилетие сада, основанного — подумать только! — во время войны.

— Не знаю.

Для коллективного времяпрепровождения, экскурсий, приятных бесед существовала Москва с моим коммунальным загоном, бессрочно дарованным от рождения как награда за верность остаткам Арбата. А здесь сад, все еще дивный и полный теней, здесь уцелели уголки, напоминающие о тех, кто жил раньше, загадочная земля, породившая земляничник.

— Осенью же не цветет, — и я назвала любимое дерево честь по чести: латинским именем-отчеством со столичнодержавным оттенком — «арбутус андрахне», реликт третичного периода, с пониженной зимостойкостью.

— Будет цвести что-нибудь другое, не играет роли, — откликнулся директор и пожал мне руку, не зная, как по-другому отличить дилетантство.

А цветы земляничника уже начали опадать, вода под скалой вся в светлых дрожащих точках, они медленно плыли, огибая тростники в центре бассейна. Компрессор, поставленный сбоку, тоже усыпан цветами. Завтра он застрочит бесперебойно, питая хитроумный аппарат, который разъяренной струей песка начнет выжигать травинки, проросшие между плитами.

Мы расстались у пропускной будки. Дежурная торопливо открыла ворота на пляж, потом накинула на них скобу, кандальную цепь и замок, поправила табличку с изображением оскаленной собачьей морды, а директор, очутившийся по ту сторону, заспешил вдоль аллеи акаций. Дежурная скрылась в тени. Сверху я видела, как по набережной проползла его осторожная машина.

Ну почему обыкновенное внимание стоит мне мучительной благодарности? Было же время, когда только его я считала виновником всех бед сада. А теперь он в ответе лишь за то, что приписан к делу, заведенному, отлаженному и набравшему обороты помимо него. Правда, Петр Аркадьевич нес службу с рвением. Но ведь каждый соответствует должности в меру наклонностей. Известно же, люди неисправимы: одним — власть, другим — прозябание до Праздника белого цветка, третьим — посмертное воскресение и то самое, всегда запоздалое, торжество справедливости, и нет примирения между ними, его не дано.

Машина директора еще не скрылась, а меня уже охватило сомнение: точно ли я запомнила его последние слова?

— Когда, говорите, это самое?.. — хмуро спросил директор.

— Что?..

— …случилась эта история?

— В 1913-м.

— На сто первом году жизни сада.

Счет поразил и меня. Директор не отделял судьбу Будковского от истории сада. Да и не мог остаться бесприютным неприкаянный сын человеческий, безымянная могилка которого затерялась вскоре после погребения, а дух не обрел покой до сих пор. Хотя как знать?.. Разве вся наша жизнь — не сад, подстриженный, прореженный, забетонированный? Столько людей — да что там! — целые народы ушли в макулатуру, стертые войнами, революциями, конвейерным уничтожением. После них — лишь фантомная боль, та, что мучает инвалидов. И вот она настигает где-нибудь в архиве, врастает, как древоядник в кору, и ноет, мешает жить. И ты не можешь больше читать записки кота Мурра, а думаешь о белом гербарии, который давным-давно превратился в труху, и бредишь болезненными откровениями захолустного гордеца. Слышишь звуки граммофона, о которых он пишет в дневнике: