Мое пристрастие к Диккенсу. Семейная хроника XX век - страница 24

стр.

Я уже описывала, в какой гипнотический страх меня повергало пребывание в стройных физкультурных рядах. Команда: «В ногу! В ногу!» приводила в смятение каждую клеточку моего организма, и я сбивала общий строй; «Направо!» — неизбежно влекла мой поворот налево, а «По шеренгам разбе-рись!» оставляла в столбняке: мне казалось, что, если я предприму попытку «разобраться», добром это не кончится.

Поэтому песня «Заводы, вставайте, шеренги смыкайте, на бой с капиталом шагайте, шагайте!» нагоняла на меня уныние, ибо я понимала, что ни о каком бое с капиталом при таком моем участии не может быть и речи.

Труд у нас преподавал старый рабочий-металлист Петр Михайлович. Прежде чем познакомить нас с новым учителем, Надежда Петровна произнесла напутствие:

— В царское время, октябрятки, девочек обучали не труду, а рукоделию. Считалось, что женщины гораздо ниже мужчин по развитию и должны заниматься всякими домашними пустяками. Вязать или вышивать — большого ума не требуется, правда? Работают только руки, а не голова, отсюда и название — «рукоделие». В нашей стране, ребятки, достигнуто полное равноправие женщин. Поэтому девочки занимаются трудом наравне с мальчиками — за токарным станком, с рубанком… И я надеюсь, девчата, вы не подкачаете и докажете Петру Михалычу, что действительно равны!

В отношении меня надежда ее — увы! — не оправдалась. Умом я понимала, как надо обточить гайку или остругать ножку для табуретки, а руки решительно не слушались. Молотки, сверла, рубанки, рашпили стали для меня орудиями пытки. Они били, резали, обдирали мои конечности.

После безнадежных попыток приспособить меня к ремеслу добрейший Петр Михайлович стал смотреть сквозь пальцы, что работу за меня делает кто-нибудь из мальчиков. Я же утвердилась в крамольной мысли, что токарное и плотницкое ремесло именно рукоделие, для которого нужны сильные и ловкие руки. А шить и вышивать можно как раз слабыми руками, только соображая, как скроить и какого цвета нитки подобрать для рисунка.

Кроме того, грязь токарного станка и металлические опилки вызывали то же самое тоскливое чувство, что и глиняные болванчики на пустых полках магазинов.

Эти два предмета — физкультура и труд, — да еще домашние завтраки были муками моего школьного детства.

Мать, перед которой всегда маячил призрак туберкулеза, невзирая на отчаянное мое сопротивление, вручала мне мешочек с бутылкой молока и бутербродами.

На большой перемене все мы, неистово толкаясь, устремлялись в буфет за пончиками «с ничем» или за «микадо» (до сих пор не выяснено, являлись ли эти вафельные треугольники с прослойкой сои любимым лакомством японского императора) и жидким чаем.

В колыхающейся очереди у прилавка, то и дело выталкивающей вон незадачливых, надо было проявить незаурядную сноровку и нахальство. Отказаться от этого анархического состязания и сидеть в пустом классе за бутылкой молока казалось мне пределом унижения.

По дороге в школу (на улицах в ту пору голодающих уже не было) я изыскивала способы избавиться от завтрака. Трудность состояла в том, что домой я должна была принести пустую бутылку.

Однажды, когда я скармливала завтрак бродячей собаке, меня застигла за этим занятием Гнильчук.

От этой тощей девчонки с коростой на бритой голове исходил знакомый запах невеселой нищеты, слегка даже отдающий помойкой. Ее быстрые глазки, как два блестящих таракана, шныряли по всем закоулкам и часто обнаруживали такое, что каждый предпочел бы скрыть, а востренький носик улавливал лишь весьма неаппетитные ароматы. Гнильчук не любили, и фамилия ее звучала кличкой.

Она вырвала у меня бутылку, допила молоко и направила своих таракашек на газетный сверток.

— Давай! Что там еще?

Поглотив бутерброд и облизываясь, спросила:

— А почему ты сама не жрешь?

Пришлось путано объяснять.

— Слышь, я буду ждать тебя туточки, на углу. Кажный день. Этот мешок и бутылку буду вертать опосля уроков. Баста?

Я обрадовалась. Гнильчук аккуратно возвращала мои опустошенные принадлежности, и никто не видел, где и когда поедался завтрак.

Беда была в том, что она считала себя обязанной платить беззастенчивой лестью и непрошено вступаться за меня. Это было так мучительно, что я решилась: