Мое пристрастие к Диккенсу. Семейная хроника XX век - страница 29

стр.

Однажды я увидела, как из чащи на опушку выехал индеец в ярком оперенье, с трудом сдерживая встающего на дыбы золотогривого коня. Многие годы я была уверена, что индеец на самом деле появился из дебрей уральских лесов. Позднее, напрягая семейную память, удалось установить, что индеец этот — с обертки шоколада, съеденного на пикнике.

Все это было, когда я жила без родителей в Челябинске, в дедовском доме — бревенчатом особняке, принадлежавшем до революции какому-то адвокату. Этот адвокат слыл оригиналом и не оштукатурил дом изнутри — стены были бревенчатыми, — но обставил его по-барски.

Из всей обстановки остался только упомянутый письменный стол и четыре морских пейзажа на бревенчатых стенах. Надо думать, что остальное скрывшийся хозяин успел вывезти вовремя.

В столовой стояла неоконченная скульптура лирника материнской работы. В других четырех комнатах жили дед с бабушкой, три их сына, старший — женатый, с двумя детьми, и мальчик-сирота из дальней родни.

Когда приехали мои родители, после излечения отцовского туберкулеза, я чуть улавливала тень неприязни между дедом и моим отцом. Поэтому мне показалось, что дедушка привез письменный стол в знак примирения.

Но что сталось с ним самим! Вместо полного сил человека перед нами был изможденный старик, едва передвигающий ноги, сотрясаемый страшным кашлем, издающий горлом сиплые звуки при попытке заговорить.

Я знала, что дед был революционером-подпольщиком еще с тех пор, когда партия называлась РСДРП. Что он был героем гражданской войны на Урале и его имя присвоено одной из улиц Челябинска.

И еще существовало в семье предание, будто дед имел отношение к охране царской семьи в Екатеринбурге.

Согласно преданию, к деду явились люди из Уралсовета с требованием выдачи им царской семьи для расстрела. Дед будто бы отказался и предупредил, что сделает это лишь по телеграфному распоряжению самого Ленина. Люди ушли и вернулись с письменным постановлением о расстреле царской семьи и с известием, что никакой телеграммы от Ленина не будет, что медлить с расстрелом нельзя ввиду близости мятежных чехов, а если дед не подчинится постановлению Уралсовета, в состав которого он входил, с ним поступят по закону военного времени.

Непосредственно при расстреле дед не присутствовал, ему было поручено доставать телеги и рогожи для перевозки трупов. Был ли дед в числе сопровождавших этот страшный караван, достоверно не знаю. Помню рассказ, что тела сбросили в старую шахту.

После «казни» кое-какое оставшееся имущество убиенной семьи было разрешено поделить. Дед взял «на память» лишь одну тарелку из царского сервиза. Я видела эту тарелку — белую, с кобальтовым ободом и цветным двуглавым орлом на оборотной стороне.

К нам в Таганрог дед приехал не из Уфы, где жил и работал после Челябинска, а из Кунцева под Москвой, от своего старшего сына Константина, первого секретаря Кунцевского горкома партии, у которого он гостил.

Почему дедушка на старости лет, больной, разъезжает по гостям, вместо того чтобы лежать в своей постели, да еще таскает за собой громоздкий стол? Тут было над чем призадуматься.

Деда уложили на мою кровать. Я и Лида сидели на мамином сундучке, вынесенном в мою комнату, и ели белый хлеб, привезенный дедушкой от старшего сына. Хлеба такой белизны и пышности мы в глаза не видали. Стоило надавить пальцами, и он сжимался до тоненького пласта, отпустить — как губка, возвращал свою толщину.

Мы с Лидой дивились такому его свойству и лакомились, откусывая малюсенькие кусочки. Сам дедушка ничего не мог есть. Его только все поили горячим молоком, чтобы смягчить кашель.

Болтая шепотом о своих девчоночьих делах, мы нечаянно засмеялись. Я тут же с испугом оглянулась и встретила взгляд такой мольбы и муки, что похолодела. До какого же бесчувствия надо дойти, чтобы смеяться, когда рядом страдает твой родной дед!

Я шепнула Лиде, и мы встали. В горле у дедушки что-то булькнуло, засипело. Он слабо шевельнул пальцами, сердито сдвинул брови и показал глазами на сундучок. Он хотел, чтобы мы остались!

Мы снова сели и стали показывать друг другу ломти хлеба — кто сколько съел.