Мое пристрастие к Диккенсу. Семейная хроника XX век - страница 56
Я бросилась Моте в объятия.
— Глупость! Какая глупость! — говорила мать, блестя глазами.
Накануне нашего отъезда мама в последний раз, с видимым усилием, заговорила об отце.
— Запомни: что бы ни случилось, что бы тебе ни говорили о папе, ты должна знать, что он — настоящий коммунист, а враги те, кто посадили его. Они забирают сейчас власть по всей стране и бросают в тюрьмы преданных партийцев. Происходит что-то чудовищное. Но долго так продолжаться не может. Правда всплывет. Слишком много поступает сигналов от честных людей. Но пока торжествует подлость и наверх выплывают подонки общества. Ты знаешь, что они осмелились предложить мне отказаться от папы? Да, написать в тюрьму, что я не могу быть женой врага народа, а еще лучше в газету… Тогда, дескать, мы с тобой могли бы жить припеваючи, ничего не боясь. Я засмеялась им в лицо и сказала, что это их жены будут писать такие письма!
Она пристально посмотрела мне в глаза, усадила на кровать и продолжала тихо:
— Тебе тоже могут предложить отречься от отца. Когда подойдет время вступать в комсомол. Поэтому ты не должна вступать в комсомол. Говори, что чувствуешь себя недостаточно подготовленной.
О чем она? Ведь в комсомол мне вступать только через два года? Неужели…
— И еще: тебя могут вызвать куда-нибудь и попросить рассказывать о настроениях подруг или взрослых. Не соглашайся. Ни за что. Иначе потом не простишь себе, не сможешь с этим жить, дитя мое. Тверди им одно — ты очень нервная и все выбалтываешь во сне. Но этого может и не быть. Это я так, на всякий случай.
Потом мама поведала о некоторых особенностях физиологии женщин и предупредила, что я не должна пугаться.
Дальше она перешла к демонстрации плетеной корзины для перевозки Каца. Кац уезжал со мной. Мать рвала все живые нити, связывающие ее с настоящим, которое на глазах становилось прошлым. Все, кроме одной, самой главной для нее теперь. Рвала так, чтобы на другом конце не дернуть слишком больно. Боль она оставляла себе.
Корзина изнутри была обита теплой простеганной материей, крышка закрывалась так, что из корзины торчала лишь голова Каца.
Мать весело возилась с котом и корзиной, а я смотрела на нее и думала, что нет на свете человека, которого я бы любила больше, и как я буду жить без нее…
Уже прозвенел над вокзалом третий звонок, когда появилась запыхавшаяся Лида Самбурова с белым тряпичным узелком в руках. Я увидела ее из окна тронувшегося поезда.
В последний год мы не встречались. Как она узнала, что я уезжаю?
Мама и Мотя быстро шли по перрону, но расстояние между нами неуклонно росло. Я с отчаянием видела это. Их фигуры стали уменьшаться.
Лида, размахивая узелком, долго бежала вровень с вагоном. Ее запрокинутое лицо в свете летящего снега было голубым, как при первом появлении ее в моей жизни.
Скоро отстала и она.
Тогда до моего оглушенного сознания стали доноситься звуки купе: дикое мяуканье Каца в его корзине, недовольство соседей по этому поводу, старания Валентина обратить все в шутку, его возня с чемоданами. Звуки были потусторонними.
Я забилась в угол, закрыла глаза и сквозь горячие слезы все видела маму, Мотю, запрокинутое лицо Лиды, маму, Мотю, голубое лицо…
Когда я очнулась, в купе было тихо. Все улеглись.
Потерявший голос Кац с яростью безумца царапал прутья своей тюрьмы, которая покоилась на коленях задремавшего Валентина.
К стеклу вплотную придвинулась ночь. Ее уже не прочерчивал снег. Стучали колеса, напоминая, что уносят все дальше от жизни. Чтобы заглушить этот стук, я, собрав силы, тихонько запела, как пели мы с мамой в темноте:
Немного отлегло. Согреваемый знакомой мелодией, стал подтаивать ледяной ком в груди.
Веселый обманщик-ветер «просперити тридцать пятого» насвистывал:
И гнал сердце к безумной надежде.
А какой ветер и куда гнал наши тела и души?
Часть вторая
«Я другой такой страны не знаю…»
Новый, тридцать седьмой
Горы — белые, с длинными темными пролысинами там, где ветер сдул снег.
Мне казалось, что поезд давно кружит вокруг одной и той же горы. Я устала смотреть. И не только смотреть. Я устала молчать о самом главном, о единственном, что имело значение в жизни.