Моя жизнь в жизни. Том 2 - страница 7
…Что вспоминала она сейчас, под куполом темного южного неба, где ярко горели крупные звезды, перед затихшей толпой, усевшейся на камни древнего бастиона? Сюда подняли пианино — оно странно гляделось на фоне крепостной стены, в брустверы которой проглядывала лунная морская дорожка. Тихо наигрывал пианист и тихо, без малейшего напряжения, пела певица. Но голос ее звучал почему-то с истинно мужской — мужественной, если точнее — и непреклонной силой. Она пела и старые песни и новые, в том числе и ту, которую раньше я никогда не слышал: «Тень», специально написанную для нее Франсуа Мориаком.
И вдруг ее неизменное черное платье показалось мне не только одеждой — метафорой. Олицетворением той тени, которую отбрасывают в песнях Греко судьбы и души незнакомых людей. Стремлением самой остаться в тени, ничем не выделиться, не привлечь внимания к себе. Быть черной доской, на которой зритель сам пишет то, что считает нужным.
И не было ничего странного в том, что совсем короткий концерт Жюльетт Греко на Дубровницком бастионе не сопровождался ни бурной овацией, ни криками восхищения. Они были бы здесь явно не к месту: даже те, кто не понимал слов, ощущали значительность и серьезность тех мыслей, которыми с ними делилась артистка.
Впрочем, на этот раз не понять слов значило не понять многое: «Вы когда-нибудь видели, как плачет ваш друг?» — пела она. «Вы когда-нибудь видели это?» И снова — безнадежно и отрешенно: «Как плачет ваш друг, вы видели это?» Пианист еще что-то играл еле слышно. Греко молчала. Потом сказала: «Посвящается Жаку Брелю».
И опять замолчала.
И зритель молчал.
Пианист все тише и тише наигрывал простенькую мелодию. Потом кончилась и она. Погасли юпитеры. Ночь сразу же стала темнее и глуше. Жюльетт Греко спустилась по витой каменной лестнице и смешалась с толпой.
Как оказалось, Серж Генсбур все время, пока пела Жюльетт Греко, был среди зрителей: в легкой блузе с поднятым воротником поверх серо-стального пуловера и ярко-красной рубашки. В полусумраке «зала», в пестрой толпе его никто не заметил. Не обратил внимания— так будет точнее. Хотя не заметить Генсбура — это, как говорится, надо уметь. Его специфическая, оригинальная внешность — обаяние некрасоты, удивительное очарование дисгармонии и неэстетичности бросалась сразу в глаза, а неизменная небритость отнюдь не казалась нарочитой: просто этому человеку не до суетных забот о своей внешности. И не до того, что о нем скажут.
Когда он поднялся на эстраду (назовем площадку бастиона эстрадой), раздались не аплодисменты — нестройный гул «узнавания». Может быть, удивления: он все такой же, каким помнили его по экрану, каким он был лет десять назад, лет двадцать… На экране — как в жизни. Четверть века назад — как сейчас.
И небритость все та же, и пуловер помят, и в зубах сигарета… Цепкий взгляд: не холодный — сердитый. Словно хотел он сказать: зачем меня оторвали отдела? Что вам, собственно, от меня нужно? Песен? Он пожал плечами. Хорошо, будут вам песни. И для этого вы сейчас здесь? Ладно, разве я против?!
Он отбросил недокуренную сигарету, откашлялся, наморщил лоб. Запел чуть слышно что-то очень знакомое, но прочно забытое. Хрипловатый, надтреснутый голос вызвал из памяти стертый, заезженный диск — пластинку немыслимой давности. Впрочем, что значит немыслимой? Кажется, это было вчера. А прошло двадцать лет. Может быть, больше.
«Контролер из Лила» — называлась песня. Один из первых шлягеров Сержа Генсбура. С него начал свою жизнь постоянный лирический герой этого шансонье — одинокий, печальный, многое испытавший, лишенный всяких иллюзий. И даже немного циничный, если только это слово подходит к человеку, слишком жестоко, с беспощадной, пусть даже чрезмерной реальностью смотрящему на жизнь. Этот герой, как и его создатель, ни разу не улыбнулся (ни на эстраде, ни на экране я что-то не помню улыбки Генсбура), но не потому, что он мрачный и алой мизантроп, а потому, что для искренней улыбки нет никаких оснований, улыбаться же фальшиво он не умеет.
Генсбур, в сущности, не пел в эту душную ядранскую полночь