Моя жизнь в жизни. Том 2 - страница 8
— просто разговаривал с публикой. Он сказал, что скоро отпразднует пятьдесят: рубеж, когда самое время подвести итоги. Слава Богу, не окончательные: ведь все еще можно начать с нуля. Но чтобы начать с нуля, надо понять, сколько дров ты наломал. И почему. Не сам ли ты, в сущности, виноват? Не следует ли вынести приговор самому себе? Без всякого снисхождения… Вот об этом говорил с публикой в ту ночь Серж Генсбур, прерывая время от времени свою исповедь то одной, то другой песней. Когда-то он их щедро дарил Жюльетт Греко, Брижит Бардо, Зизи Жанмер, Анне Карине. И самой любимой из всех любимых — жене, Джейн Биркин, в дуэте с которой он стал кинозвездой. Эти песни вошли в их репертуар, стали их песнями. Но в общем-то это были песни Генсбура. И сейчас вернулись к нему.
Я бы соврал, сказав, что всегда любил песни Генсбура. Я не очень задумывался над тем, чего именно мне в них не хватает: может быть, темперамента, умения зажечь, настроить на свою — единственную— волну. А может быть, просто того таинственного «чуть-чуть», которое делает искусство Искусством. Не знаю…
Теперь, слушая его под ритмичный плеск волн, доносившийся снизу, и глядя на бледное асимметричное лицо, выхваченное снопом прожектора из ночной тьмы, я воспринял его песни совершенно иначе. Они показались мне непрерывным монологом человека, которому одиноко и горько. Который ничем не обижен судьбой — не обижен в привычном, бытовом, поддающемся логике смысле, — но мучительно и мужественно страдает. Оттого, что не может найти себе места. Не может встретить близкую душу. Жаждет тепла и дружбы, но ни капельки в них не верит, ибо был не единожды предан, обманут и уязвлен…
Очень возможно, что другие понимали его иначе. Иначе отвергали. Иначе любили и принимали. Это естественно: ведь подлинное искусство немыслимо без творческого соавторства каждого, кому оно адресовано. Я же останусь благодарным той ядранской ночи, которая открыла мне и сделала близким Сержа Генсбура.
Армандо, метавшийся по разным приморским и горным курортам с одного фестиваля на другой, приехал за мной в Дубровник, чтобы провезти по всему побережью и показать дорогие его сердцу памятники древней культуры. Не только для того, чтобы подарить гостю радость от встречи с прекрасным и вечным, но еще и с целью сугубо утилитарной: вдруг еще какой-нибудь полуразрушенный бастион или забытый дворец окажутся подходящими для очередного эстрадного шоу или театрального представления.
Лента дороги вывела нас на небольшой пятачок земли, откуда открывался ослепительной красоты вид на древний. Дубровник. Город тонул в зелени парков, садов и крошечных двориков, сквозь которую пробивались отблески солнца. Оно отражалось в стеклах тихих, словно бы вовсе безлюдных, домов.
— Знаешь, — сказал Армандо, положив мне на плечо сухую легкую руку, — в средневековом Дубровнике был огромный свод законов. А там — правило: каждый новобрачный перед свадьбой обязан посадить семьдесят пять олив. Оливы растут медленно — куда им спешить? И выходит: сажали предки, а пользуемся их дарами мы… Вот в вести бы сейчас похожее правило. Потомки вспомнили бы нас добрым словом.
Армандо Морено успел, мне кажется, посадить много олив.
Хорошо помню тот душевный подъем, то чувство приобщенности к прекрасному, ощущение гармонии природы и искусства — все то, что переполняло меня, когда из Дубровника я возвращался в Москву. Мама всегда ждала моего возвращения и была первой, с кем я делился свежими впечатлениями. На этот раз она ничего слушать не стала.
— Срочно звони поэтому телефону, — сказала она, — Несчастный парень совсем извелся, дожидаясь тебя. Он прилетел с Дальнего Востока, ночует у малознакомых людей. Целыми днями ждет тебя у нашего подъезда. На него страшно смотреть…
Жизнь снова вернула меня к своим жестоким реалиям, безжалостно напомнив о том, что существуют не только песни и красота. Снова повернулась ко мне страшным ликом, напомнив о тех страданиях, отрешиться от которых я был не вправе, раз уж взвалил на себя этот груз. Драма, о которой рассказал хабаровский тот мальчишка, поистине выходила из ряда вон, хотя, казалось, поразить меня уже ничто не могло. На смертную казнь осудили родителей этого мальчика — за то, что убили его брата. Своего младшего сына.