Мы были мальчишками - страница 8
«Что, не нравится, старая табакерка?» — думаю я и спрашиваю Арика:
— Понял?
В узких коричневых глазах Арика недоумение.
— Ничего не понял…
— Да это же проще простого, — стараюсь втолковать ему. — Сучок нужно раскалывать.
Арька смотрит недоверчиво, будто я хочу обмануть его, и бурчит:
— Колуном легко, а ты попробуй вот этим топором… Ишь, хитрый какой…
— Шти! Шти! — раздраженно чихает Пызя.
Ну и упрямый же этот Арька, как баран! Я, что ли, занимал у Пызи двадцать картошек? Очень мне нужно махать топором в такую жарищу… И все-таки Арьку жалко. Да и самолюбие заело: товарищу не верит!
— Могу и этим, — говорю я и беру у Арьки остро отточенный, легкий плотничий топор. — Выбирай чурбак сам…
Арька выбирает долго и наконец подсовывает мне дубовый обрезок с толстым узловатым сучком на боку. Чудак! Думает, что если сучок большой, значит, и рубить его тяжелей. Нет, меня не проведешь. Есть такие узелки на дереве, в глаза не бросаются, а рассечь куда трудней, чем вот этот большой, самоуверенный «кукиш»…
Я устанавливаю чурбак и взмахиваю топором. Удар хороший — чурбачок треснул, но еще крепится. Тогда я взбрасываю его на плечо и со всего размаха кидаю топор на дровосек. Чурбачок сам пошел на лезвие и развалился, весело крякнув.
7
Солнце палит все горячей. На бледно-голубом, выцветшем от жары небе — ни облачка. Во дворе сгустилась вязкая духота, дышишь словно через вату. Сейчас бы на Кинель, в его прохладную, тугую от течения воду! Понырять бы, поваляться на белом, прокаленном солнечными лучами песке… Да и домой пора шагать — мама, наверное, уже беспокоится, ей скоро на смену, а меня нет и нет. Но не могу же я оставить Арьку одного с Пызей. Если бы Арька умел владеть топором, тогда бы другое дело. А то вон он — весь в поту, еле-еле двигается от усталости. И все из-за этих двадцати картошек… А Пызя молчит. Нюхает свою зеленую пыль, чихает, как старый рассерженный кот, и молчит. Ну и вредный старик! Ему и жарища нипочем. Сидит на самом солнцепеке в своей засаленной черной гимнастерке, в черных из толстого сукна штанах, заправленных в большущие яловые сапоги, и хоть бы что. Погладит костлявой рукой по голове, пожует что-то беззубым ртом и опять сидит молчком, не пошевельнется, думает о чем-то, должно быть, таком же безрадостном и равнодушном, как и вся его согнутая в три погибели черная помятая фигура.
За высоким дощатым забором, справа от нас в саду, гремит цепью овчарка, иногда она тонко скулит и хрипло взлаивает. Собаке, видно, тоже жарко и скучно. Я смотрю на зеленые кроны яблонь, на сухую серую жердь колодезного журавля с веревкой на конце, выглядывающие из-за забора. Листья на деревьях пожухли, обвисли, как вареные, и открыли притаившиеся в них яблоки — еще зеленые и, должно быть, кислые до судороги в челюстях. С каким удовольствием я раскусил бы одно из них!
Мне надоело молчать и смотреть на скучную возню Арика с неподатливыми дубовыми и березовыми чурбаками, и поэтому, неожиданно для себя, я спрашиваю Пызю:
— Михал Семеныч, а сколько вам лет?
Пызя молчит какое-то время, жует губами, и сипит почему-то весело:
— Мне-та? Хе-хе… Много, мальчик… Шестьдесят девок…
Я обалдело смотрю на старика.
— Девок? Почему девок? — И вдруг догадываюсь: — Шестьдесят девять!.. Много.
— А ты ничего, сообразительный, — сипло тянет Пызя и насыпает себе на ладонь зеленую табачную пыль. — Даже дрова колоть умеешь… А энтот… — Он пренебрежительно шевелит указательным пальцем в сторону Арика. — Не могет… Бесполезный человечишка…
— Научится, — обижаясь за Арика, отвечаю я. — Не сразу все дается…
— По годам его, должон уметь. Опоздал, а в жизни ни в чем опаздывать нельзя — каждому овощу свой срок положен… Вон, гляди, он здоровше тебя, и руки у него длиннее, а сообразиловки нисколько нету… Потому и не слушается его топор, и дрова стали такими сердитыми, не поддаются… Ну вот, вот, скажи, зачем он ставит полено у дровосека, придерживает его ногой? Оттяпает себе лапу — плакать будет, больно, то да се… — И неожиданно со злостью, непонятной мне, заканчивает: — А оттяпать надо, чтобы умней был… А-а! Шти! Шти!..