Наложница фараона - страница 31

стр.

От этих мыслей, сначала быстрых и совсем хаотических, затем все более определявшихся, мальчик побежал медленнее. Но он не хотел, не мог вернуться. Теперь он бежал медленнее и поворачивал головку, смотрел по сторонам. Он знал, что именно он ищет, что ему хочется увидеть. Лицо его чуть раскраснелось, в больших темных глазах выражались детски открытые тревожность и боль.

Было странно и запретно. А ведь он знал, что прежде он жил в том доме. Он даже смутно помнил. И от этого знания, от этой смутной памяти было еще страннее и запретнее. И как-то делалось странно: щекотно под сердцем. Вдруг делался такой короткий смешок, будто всхлип.

Он бежал к своему прежнему дому, к тому дому, где он родился и первые два года жизни прожил.

* * *

Почему он знал тот дом? Когда ему сказала мать? Как это сделалось? Он не помнил. А, может быть, просто делалась яркой смутная детская память о прежнем?

Он бежал к дому. Потому что в его детском сознании дом прежний и отец были единством. Но вдруг мальчик резко остановился. Прохожих было мало. В такое время дня все дома, за обедом, едят, не спеша… Вдруг пришло с ужасом, что ведь отца может и не быть в доме. А там она… Кажется, он никогда и не видел ее. Но даже смутная мысль о ней вызывала чувства ужаса и отвращения. Ему были противны эти чувства, он был добрый, а эти чувства — он знал — были злые, и потому он их не хотел. И оттого что она как бы заставляла его испытывать злые чувства, становиться злым, он не любил ее. Но не любить кого бы то ни было, это было нехорошо, он тоже знал. И он говорил себе, что ее как будто и нет, и не было никогда, и ведь нельзя злиться на того, кого никогда и не было… Но и сам понимал, что нет, не так… А как же? И это он знал. Надо было и ее любить. Но не мог. Что-то страшное, неодолимое мешало, не пускало любить, не давало любить. Наверное, это она и называлась «враг». Но надо и врагов любить. Но пока не получалось… Он мотнул головкой. На личике появилось выражение озабоченности. Лучше не думать обо всем этом…

Вдруг возникла уверенность, что отец дома. Снова бежал мальчик по мостовой, по холодным камешкам, пригнанным друг к дружке. Снег на мостовой не держался. Небо, почти непрозрачное, светло-серое, опустилось между острыми концами крыш.

Он знал, что его прежний дом — с башенкой. Знал, что не заблудится.

Но когда он — и это получилось вдруг — увидел эту башенку так наяву, такую всю «на самом деле», вещную, даже давящую его маленькое, детское еще сознание этой своей вещностью, реальностью, тем, что была она такая настоящая и нельзя было от нее убежать. Ведь если убежать, она все равно останется, будет. И если закрыть глаза, она все равно будет. И значит, бежать или закрывать глаза — сильно-сильно, чтобы веки едва проглядывали тонко, остро, кончиками… значит, бежать или закрывать глаза — это только обманывать себя. Все равно останется, будет…

На окне, овальном и чуть стрельчато вытянутом, складчато присобрана бордовая бархатная занавеска. Она как-то коварно и враждебно и гибко изгибалась, замерев в этом изгибе. У нее как будто были такие красивые вишневые глаза, большие, и она ими смотрела, вроде бы и не зло, просто показывая, какая она красивая. Но было ощущение, что она беспощадная, она страшнее сказочной ведьмы, старухи с большими редкими зубами и торчащими из-под платка грязными дыбящимися космами седыми. Занавеска не шевелилась, но как будто живая была, как будто это была…

Он стоял, беззащитный, некуда было спрятаться, дому он был открыт. Он на миг зажмурил глаза, сильно-сильно. Это на миг дало хотя бы малое ощущение скрытости своей, защищенности. И это ощущение успокоило.

Вдруг уже не пугало что-то неясное и потому еще более страшное. Ушло совсем. Теперь мальчик только чувствовал, знал, зачем же он прибежал сюда.

К отцу! Было детское отчаяние после обыденных взрослых слов. Нет, нет, не надо! Пусть не будет! Чтобы не было так! Не будет! Чтобы не было нового отца. Не будет. Не будет! И это могли говорить и думать только о Гансе. Мальчику показалось, что мать и Ганса и его самого хотят испачкать, грязнить словами и предположениями. Но даже не это было самое противное. Мальчику страшно было подумать, но шевелилась, будто бесформенное еще насекомое выкарабкивается из кокона, шевелилась мысль: а если, а вдруг это… это правда?.. Нет! Нет! Потому что тогда он уже будет как будто бы и не он; и он убежит, уйдет от матери, из города, совсем, просто будет идти, идти… И будет мучительно и страшно-безысходно, потому что это будет уже и не он… А кто? Совсем непонятно. Только ему будет страшно и безысходно, потому что это будет не он. От него в нем останутся только этот страх и безысходность, все остальное в душе — это будет не он… Так не может быть. Нет! Неправда!..