Не сотвори себе кумира - страница 45
– Давайте-ка, друзья, лучше споем что-нибудь потихоньку вместо надоевшей политики,- громко сказал я, видя, что разговор иссяк и крыть Фролову нечем.- Давай, политрук, затягивай какую-нибудь тюремную…
А Ширяев, послушав у двери, не слыхать ли поблизости шагов надзирателя, уже запел:
Фролов, позабыв все споры, плавно подхватил:
Я притулился для страховки к косяку двери и тоже тихо подпевал, припоминая слова этой чудесной песни:
Фролов стал дирижировать:
Удивительное дело, думал я: песня написана почти сто лет назад, а ее до сих пор многие знают почти дословно. И певали эту песню повсеместно-и в городе и в деревне. Мне она врезалась в память с отроческих лет, когда на нашей деревенской улице, против нашего дома, собирались в свободные часы любители песен из долгий весенний вечер вспоминали и пели их десятками, в том числе и «Слушай!».
Мы здесь тоже пели нередко, но, конечно, не от радости, а от тоски. Стало быть, и песни как-то сами собой подбирались грустные: кто-то тихо затягивал, а другие подхватывали без уговора.
Вот и сейчас я подтягивал и слушал, не подойдет ли к двери цербер, не постучит ли. Но в камерах пели многие – всех в карцер не пересажаешь.
Песню пропели до конца, хотя слова знали не все. Кто не знал слов – просто подтягивал мелодию.
Много раз приходилось мне потом слушать споры судьбе Родины, но та дискуссия в бывшей моей одиноки запомнилась ярче других.
В нашей камере Артемьев прожил больше месяца и всем запал в душу. Человек мягкого характера, он не только домашним философом, но и компанейским весельчаком. Он часто пел на пару с Фроловым, и пни у них были душевные: «Уж вы горы, вы мои, горы Воробьевские» и Славное море, священный Байкал». особенно Кудимыч любил петь о казни Степана Рази В этой песне он как бы раскрывался весь, целиком о своей печали.
Среди полутора десятков арестантов моей дружной камеры не было никого, кто оставался бы равнодушным этой чудо-песне и не подтягивал бы Кудимычеву.
«Изменного неправдой»! Веками гибли люди-большие и малые-от злой измены и черной неправды! От доносов и наущений фарисеев и карьеристов, от суровой злобы властолюбцев, кои тешили свою жестокость ими же сотворенным кумиром, жаждущим всечасно новой крови и новых слез…
После того памятного спора с Кудимычем Фролов помрачнел и угрюмо молчал несколько дней. Что-то происходило в его душе, и Кудимыч, желая принять в нем участие, как-то поинтересовался причиной его ареста.
– Дуботепов много, товарищ Артемьев,- мрачно ответил тот.- Дуботепов и губошлепов. Да, я думаю, все это пустяки. День-два, отпустят, вины моей перед партией нет…
– Вины нет, значит, вроде как на отдых сюда определили?
– Да, может, и не арестовали бы, не пошути я так некстати,- невесело улыбнулся политрук.
– Чего ж некстати, шутка она завсегда шутка. Без шутки, я чаю, и поп не женится.
– Что дозволено попу, негоже нам, политрукам. Зашел как-то в полковую парикмахерскую. Сидят командиры, газеты читают. Дождался своей очереди, сел в кресло. Парикмахер, досужий старик, расшаркался: «Как изволите бородку поправить? Снова под Мефистофеля?» Вижу, что шутит, ну и я отшутился ему в тон. «Надоел»,- говорю,- под Мефистофеля, подправьте под Льва Давидовича Троцкого…»