Ничего для себя. Повесть о Луизе Мишель - страница 11

стр.

Рошфор передавал Луизе не только те газеты и журналы, в которых сотрудничал сам. В ее руки попадали статьи различной политической ориентации, начиная от махровых монархических до крайне левых, открыто звавших к борьбе. Два-три года назад Луиза, пожалуй, сочла бы такую «всеядность» Рошфора достойной осуждения, но после поражения Коммуны стала думать иначе: для борьбы с врагом необходимо его знать.

Правда, кое-что в поведении Рошфора все же не нравилось Луизе. Так, например, еще в Париже она знала, что он не раз переходил из лагеря республиканской прессы в лагерь «Фигаро» и других изданий не слишком-то чистоплотного дельца Огюста Вильмессана, а через какое-то время вновь возвращался на покинутые позиции. Поговаривали, будто в таких переходах Рошфора решающую роль играла сумма гонорара, которую приносила журналисту его деятельность… Но, кто знает, может, клевета? Кого из противников политические недруги не поливали грязью?

Вплотную прислонившись к решетке, чтобы на развернутые газетные полоски падало больше света, Луиза принялась вчитываться в ускользавшие от взгляда строчки.

Ага, это кажется о нем, о ее «любимой ненависти», о Луи Бонапарте, хотя сейчас его судьба почти перестала Луизу интересовать: пусть и не полностью, но узурпатор получил свое — немыслимый позор и плен Седана! С какой предельной ясностью обнажилась вся ничтожность этого человечка, возомнившего себя полубогом! Трон рухнул. «Человек с косыми глазами воображал, что он вечен, но стена между тем уже давала трещины, и наконец сквозь брешь Седана победоносно вошла революция!» — когда-то записала Луиза в свою памятную тетрадь… Но после Баденге на авансцену Франции повылезали новые ничтожества, поочередно объявлявшие себя спасителями государства и благодетелями народа: тьеры и трошю, мак-магоны и галифе!

И все-таки любопытно — что пишут о свергнутом узурпаторе? С трудом переводя взгляд от строки к строке, Луиза разбирала не слишком-то отчетливый типографский текст.

«Конституция назначила Бонапарту содержание в 600 000 франков. Не прошло и полугода со времени его вступления на пост президента, как ему удалось увеличить эту сумму вдвое… После 31 мая Бонапарт… потребовал у Национального собрания цивильный лист в 3 миллиона франков в год».

А национальные гвардейцы Парижа получали по полтора франка в день, едва-едва хватало на хлеб и миску лукового супа. Их неработающие жены получали наполовину меньше — по семьдесят пять сантимов в день! И рабочие на фабриках и заводах зарабатывали не больше — те же сто пятьдесят сантимов, или тридцать су, — в восемь тысяч раз меньше, чем требовал ежедневно за свои «труды» Баденге! Женщины получали вообще гроши. В конце рабочего дня валились с ног, падали в голодные обмороки. Не дожив до тридцати лет, многие умирали от истощения в больницах для нищих.

А собственно, Луиза, что изменилось после Баденге? Империя свергнута, снова во Франции республика, а разве народу легче, лучше? О нет, народ при Третьей республике[4] мучается так же, как мучился при Второй империи. А тебя и твоих товарищей республика гонит на каторгу теми же путями, какими ваших предшественников гнала Империя, — в Кайенну и Каледонию! Ничто не изменилось, кроме вывесок, наименований и внешних атрибутов власти. За что же отданы тысячи человеческих жизней, за что пролито столько крови?!

Вспомнился Эмиль. Он часто вспоминался Луизе в эти годы, потому что был частицей, осколком бесславно сгинувшей империи, ее слугой и, если хотите, ее жертвой, пленником, не имевшим сил стряхнуть с себя ее липкую, ядовитую паутину.

Сейчас Луизе казалось странным, что она не сразу выставила за дверь этого прихвостня империи, украшенного орденами и аксельбантами, не спустила с лестницы, ведущей на ее мансарду. Ах, да, наивная и глупая, ты надеялась обратить заядлого бонапартиста в республиканскую веру, думала, что он станет поклоняться твоим божествам — Свободе, Равенству, Братству? Как же часто ошибалась ты в людях, Луиза, как много готова была прощать, обманывая и позволяя обманывать себя!..

Последний раз они с Эмилем разговаривали в комнатке Луизы, на улице Удо. Луиза возбужденно ходила из угла в угол, а Эмиль сидел в стареньком кресле у едва теплившегося камина, как всегда самоуверенный и самодовольный, поставив между колен свою офицерскую саблю и скрестив руки на ее эфесе.