Нигде в Африке - страница 23

стр.

После первоначальной эйфории вперемешку с растерянностью, которую они ощутили, оказавшись вместе, женщины вернулись к реальности, чувствуя ошеломление и собственную вину. Почти у всех оставались еще родственники в Германии, и теперь стало понятно, что для родителей, братьев, сестер и друзей спасения больше не было. Осознание этой неизбежности и неопределенности собственного будущего парализовало их. Они скучали по мужьям, которые до этого единолично принимали решения и несли ответственность за семью и о которых они теперь ничего не знали, даже куда их увезли. Осознав собственное бессилие, они растерялись, и это сначала привело к мелким перебранкам, а затем и к апатии, которая загнала их в прошлое. Женщины наперебой рассказывали, какая у них раньше была хорошая жизнь, которая с каждым днем вынужденной бездеятельности сияла в памяти все ярче и ярче. Они стыдились своих слез и еще больше стыдились, когда говорили «дома», не зная, говорят ли они о ферме или о Германии.

Йеттель очень страдала от неутоленной потребности в защите и утешении. Она скучала по жизни в Ронгае, по всегда хорошему настроению Овуора, по такому привычному ритму дней, которые сейчас казались ей не одинокими, а полными уверенности и надежды на лучшее будущее. Ей даже не хватало ссор с Вальтером, которые теперь представлялись чередой нежных подтруниваний, и она плакала от одного упоминания его имени. После каждого такого приступа отчаяния она говорила:

— Если бы мой муж знал, как мне здесь приходится, он бы меня сразу забрал.

Чаще всего женщины уходили в свои комнаты, когда Йеттель в очередной раз предавалась отчаянию, но однажды вечером, когда она горевала громче обычного, Эльза Конрад вдруг оборвала ее, громко заявив:

— Кончай хныкать и сделай что-нибудь. Думаешь, если бы моего мужа угнали, я бы стала сидеть тут и стонать? Меня тошнит уже от вас, молодых.

Йеттель была настолько поражена, что сейчас же перестала плакать.

— А что же я могу поделать? — спросила она, и в голосе ее не было ни капли плаксивости.

С первого дня в «Норфолке» Эльза Конрад стала для всех них непререкаемым авторитетом. Она не боялась ни скандалов, ни людей, их устраивавших, была единственной берлинкой в группе и к тому же не еврейкой. Уже ее внешность изумляла. Эльза, толстая и неповоротливая, днем закутывала свои телеса в длинные цветастые одежды, а вечерами — втискивала в праздничные платья с глубоким вырезом. Она носила огненно-красные тюрбаны, которых так пугались младенцы, что, едва завидев ее, начинали орать как резаные.

Она никогда не вставала раньше десяти часов утра, добилась у мистера Эпплуэйта, чтобы завтрак ей сервировали в номере, постоянно делала замечания детям и с тем же нетерпением — их мамашам, которые зарылись в собственную печаль или жаловались на всякую ерунду. Боялись ее только поначалу. Она не лезла за словом в карман, и ее природный юмор заставлял мириться с ее темпераментом и сносить ее выходки. Когда она рассказала свою историю, то стала местной героиней.

В Берлине у Эльзы был свой бар, и она не считала нужным терпеть посетителей, которые ей не нравились. Через несколько дней после поджога синагог в бар пришла женщина, с ней были еще двое, и сразу, не сняв пальто, начала говорить гадости про евреев. Эльза схватила ее за шиворот, вытолкала за дверь и крикнула:

— Лучше скажи, откуда у тебя на воротнике дорогой мех? Да ты его у евреев и украла, проститутка!

За эти слова она поплатилась шестью месяцами каторжной тюрьмы и немедленным выдворением из Германии. Эльза прибыла в Кению без гроша в кармане и уже в первую неделю получила от одной шотландской семьи из Наниуки предложение поработать няней. С детьми у нее не заладилось, зато с родителями, несмотря на то что по-английски она знала только пару слов, подслушанных на корабле, она сошлась превосходно. Она научила их играть в скат[12], а их повара — засаливать яйца[13] и жарить котлеты по-берлински. Когда началась война, шотландцы расставались с ней как с родной и не допустили, чтобы она уехала на грузовике. Они отвезли ее в «Норфолк» на собственной машине и на прощание крепко обняли, предварительно обругав англичан вообще и Чемберлена в частности.