Новелла о доне Сандальо, игроке в шахматы - страница 14
XXIII
28 ноября
Нет, на тебя ничем не угодишь! Теперь ты требуешь, чтобы я по крайней мере написал о доне Сандальо, игроке в шахматы, настоящую новеллу. Пиши ее сам, если хочешь. Ты осведомлен обо всех событиях, все они были изложены в моих письмах. Если тебе этого мало, выдумай что-нибудь другое, согласно рецепту Пепе Галисийца. И все же, что ты желаешь, чтоб я еще сочинил, кроме того, что тебе известно? Ведь это уже готовая новелла. А кому этого недостаточно, тот пусть заставит поработать собственную фантазию и добавит, что ему нужно. Я же повторю, что в моих посланиях к тебе налицо вся моя новелла об игроке в шахматы, вся новелла о моем игроке в шахматы. И другой для меня не существует.
Но зачем тебе непременно домогаться от меня чего-то еще, чего-то другого? Отыщи-ка в своем собственном городе — лучше в предместье — уединенное кафе, но именно такое, как я тебе описывал: с потускневшими зеркалами по стенам; сядь за столик посредине залы и, отражаясь в двух рядах зеркал, примись сочинять. И рассказывай сам себе. Я не сомневаюсь, что в конце концов ты встретишься со своим доном Сандальо. Он не будет моим? Ну так что же! Он не будет игроком в шахматы? Пусть будет бильярдистом, или футболистом, или кем угодно. К примеру, сочинителем. И ты сам, пока будешь сочинять про него и вести с ним беседы, сделаешься сочинителем. Итак, мой Фелипе, сделайся сочинителем и не требуй сочинений у других. Сочинитель не обязан читать чужие сочинения, хотя Бласко Ибаньес и уверяет, что не читает ничего, кроме романов. И если сочинительство как профессия ужасает тебя, то еще ужаснее сделаться профессиональным читальщиком. Однако откуда бы взялись эти фабрики, наподобие американских, производящие серийное чтиво, если бы не было потребителей, поглощающих серия за серией эти плоды фабричного производства.
А теперь, чтобы не докучать тебе более моими посланиями и расстаться наконец с этим уголком, где меня преследует загадочная тень дона Сандальо, игрока в шахматы, я не позднее завтрашнего дня уезжаю отсюда и возвращаюсь туда, где мы с тобой сможем на словах, а не на бумаге продолжать наш диалог о его истории.
Итак, до скорого свидания. Твой друг, последний раз обнимающий тебя заочно.
Эпилог
Перебирая письма, присланные мне незнакомым читателем, я невольно перечитывал их снова и снова, и чем больше я их читал и вникал в прочитанное, тем сильнее мной овладевала, пока еще смутная, догадка, что эти письма — мистификация и в них неизвестный автор в завуалированном виде изложил свою собственную историю. Быть может, сам дон Сандальо — автор этих писем, в которых он изобразил себя глазами стороннего наблюдателя, чтобы изображение было более беспристрастным, личность автора — замаскированной, а истинная суть его истории — скрытой. Разумеется, в этом случае он не мог поведать о своей собственной смерти и о разговоре своего зятя с предполагаемым корреспондентом Фелипе, то бишь с самим собой, но это просто-напросто сочинительский трюк.
А разве нельзя предположить, что дон Сандальо, «мой дон Сандальо», главный персонаж этой переписки, есть не кто иной, как «мой дорогой Фелипе»? И все эти письма — романизированная биография Фелипе, которому они якобы адресованы и который мистифицирует меня под видом неизвестного читателя? Автор писем! Фелипе! Дон Сандальо, игрок в шахматы! Образы, исчезающие в туманных зеркалах!
Впрочем, известно, что любая история чужой жизни, изложенная в документальной или романизированной форме — что порой почти одно и то же, — всегда автобиографична для ее создателя; любой автор, полагая, что он пишет о другом человеке, на самом деле пишет о себе, но о себе, чрезвычайно непохоже на того себя, каковым он сам себе представляется. Все великие историки были сочинителями; они всегда всовывали самих себя в свои истории, в истории, ими же самими сочиненные.
В свою очередь, любая автобиография есть не что иное, как вымысел. Вымыслом являются все «Исповеди» начиная от святого Августина, в том числе «Исповедь» Жан-Жака Руссо и «Поэзия и правда» Гете, хотя уже в самом названии, данном Гете своим воспоминаниям, с олимпийской проницательностью угадано, что ближе всего к истинной правде правда поэзии и нет истории более правдивой, чем вымышленная.