Новеллы - страница 21

стр.

Она приемлет, бесстрастная, все обряды и все религии: те же оливы, что в Греции приветно укрывали нагие толпы, похотливо извивающиеся в вакхической пляске, укрывали позднее, сотрясаемые свирепым ветром, под гневным светом звезд, жалкого Иуду, со стоном влачащегося по скале средь колючих кустарников, в кровавом поту, оглашая горестными криками ночь агоний.

В часы, когда я заканчиваю эти строки, день уже гаснет; и представляется мне, как там, вдали, на полях, ходит сеятель, высясь над бороздами, оборванный и величавый, разбрасывая семена широким взмахом руки; и кажется мне, что я вижу его отсюда, в бледной прозрачности сумерек, сеющим жизнь: это разбрасывает он по глубоким бороздам тела предков, это они взойдут из земли колосьями, чтоб наполнить зерном его житницу; это они кормят его своей плотью и поят своей кровью. Священные превращения.

И это у природы должны мы искать созвездий, трепетать над мертвой любовью, плакать на груди былой материнской ласки. И это в природе должно искать религию: не в мистических просфорах заключено тело Христово, а в цветах апельсинных деревьев.

ОГОНЬ[5]

В зимнюю пору за городом ночи суровы и злы. Вся природа, в оцепенении и безучастье, ждет яростного вскипания соков. Деревья подъемлют голые руки, печально и моляще. И воды, что по осени были бледны и покойны и что в мае мелодически журчали в ясных ритмах латинских идиллий, теперь лишь ворчат, мстительно и глухо. Ветер, медленный и хриплый, подобен католической заупокойной молитве; и дождь падает с неба победоносно и шумно, словно насмехаясь надо всем.

Порою проглядывает луна — не та пречистая, опалового цвета, от которой исходит магнетический туман, погружающий душу в сладкую истому, но холодная бледная луна из металла, мертвенная, словно лики покойников в католических легендах.

Тогда человек чувствует, что его крошечная и бессильная душа погружается в скуку, безмолвно, как разбитый корабль во время штиля, и тянется невольно к утешительной близости очага, жарких угольев и пламени и, в то время как сила жизни растворяется в дремотных волнах, он слышит у ног своих тоненький голос, веселый, гибкий, ясный, обращенный к нему в каком-то языческом экстазе.

«Это я, — говорит голос, — я, твой старый добрый товарищ, огонь. Это я, твое древнее таинственное божество. Я, горячо любящий тебя и давший тебе то, что есть в тебе великого и праведного, — семью и работу. Моя история печальна, сияюща и грозна, нечестива и трепетна. Я был твоим спутником в ночи странствий по Индии, твоим исповедником и утешителем; я был Молохом религий древней Африки, трагическим и окровавленным — а ныне я раб, которому ты велишь приводить в движение машины.

Всегда сокрытый и безмолвный, найдя скромный приют в каком-нибудь углу твоего дома, я возникаю, радостный и лучистый, когда ты зовешь меня, и остаюсь с тобою в черные часы боли и страданья, молча стелясь у ног твоих, как верный пес. В Индии — помнишь? — я в первозданной ночи был твоим добрым Агни, что освещал тебя, что отгонял шакалов и тигров и охранял, как сокровища храма, простодушную религию твоей любви. Я прятался в камнях и сухих ветках: так, куда б ни направил ты шаг свой, один или в толпе, ты всегда находил меня рядом, как доброго и кроткого соседа. И это возле меня создал ты человечью троицу семьи.

И это возле меня отдыхал ты от варварских своих трудов в начале всех начал, когда бескрайная природа побеждала тебя. И я был единственным другом твоим, лучезарным твоим союзником. И мне поверил ты исповедь первых твоих поцелуев. И я знал всю боль твою и весь твой страх.

Все вкруг тебя проникнуто было враждою: дремучий темный лес, что позже стал для тебя колыбелью, дровами, жилищем и кораблем, твоею силой и защитой, был тогда отверстой могилой. Когда ты удалялся от меня, от твоей хижины, смиренно смотрящей на солнце, ты становился одинок средь непреклонных недругов — и море грозно ворчало на тебя, и колючие растения кусали, и дождь леденил, и снег одевал в саван. Всё под тяжелым мечом солнца было для тебя враждебною силою или сверкающим воплощением зла. И лишь когда возвращался, обретал ты снова свой добрый огонь, который сушил тебя, светил тебе, давал тебе хлеб, силу и веру. Я и женщина, моя небесная, моя молчаливая спутница, оставались дома, ожидая усталого твоего прихода. Она пряла, мыла пол в хижине, носила воду и качала сына на белой груди, как на воздушной постели; я был тих и усерден, прогоняя ночную темь, побеждая коварную сырость, и ткал полог из жизни и света, чтоб оберечь твой сон, и дарил хижине мирный покой, а твоей усталости — рай тишины, тепла и отдохновенья.