О Господи, о Боже мой! - страница 9

стр.

Дядя Андрюша хотел было воспламенить людей на другое. Он говорил о долге, об обещании колхозу. Но наутро начался стихийный исход. Исход — это значит пешком. Сюда ехали на тракторной телеге, которую предоставил колхоз, да не один заезд — все-таки 12 км от станции, человек тридцать народу с вещами. И вот толпа женщин (были и беременные), детей, опекаемая неунывающим дядей Славой, двинулась по дороге — узлы, младенцы на руках, цветные одежды… Дядя Андрюша тоже оказался среди них, так как должен был от кого-то где-то получить денежный перевод.

А мы с Машей остались охранять лагерное имущество до прибытия подкрепления и помогать хмурому колхозу. Не то чтобы прониклись речью дяди Андрюши, а так, остались и все.

Колхоз разрешил нам житье в разрушенном клубе, в деревне с изящным названием Ветажетка. Мы расчистили себе уголок среди обваленной штукатурки, битого стекла, клубного хлама и брошенного гармаевцами добра — баков, ведер, спальников, запасов круп в мешках и прочего. Все это перетаскали под крышу и зажили, отдавая колхозу обещанное. Место нашей работы было километрах в двух от клуба. По ранним утренним заморозкам ходили почти босиком — в какой-то по-следней рвани — из одной деревни в другую, где работали в зернохранилище. Хорошая была работа — топтаться в горячем зерне босиком весь день, перелопачивать, сушить. Работали мы вдвоем. Когда зерно высушили, нам сказали, что больше работы нет, но денег нам не дадут. Наоборот, мы остались должны колхозу. Пока жили в клубе, еще надеялись, что приедут за вещами, но не приехал никто.

Настало лирическое время. Мы писали акварели: Маша — пейзажи, я — ее портреты. Ходили в лес, было много брусники, полно грибов. Все бы хорошо, но хотелось в баню. Я прошлась по пустынной деревне (в этих местах все деревни пустынные) и наконец встретила мужика, который сказал, что баня у него есть — черная. Обрадовались, собрались. Про черную баню мы слышали, но что она до такой степени черная — не представляли.

В глубине пещеры, обросшей сажей, груда камней и вмазанный котел. В общем, разводится костер, а когда костер прогорит, камни раскалятся, дым уйдет, тогда и мыться пора. А пока топишь, подбрасываешь дрова, надо ползать понизу, чтоб не задохнуться. Так я топила, вымазалась как трубочист (ни одного трубочиста в жизни не видела), доставала воду из колодца. Колола дрова и немножко беспокоилась. Хозяин — одинокий мужик (где его хозяйка?) — наблюдал с крыльца, курил, усмехался.

Стало темнеть. Света в бане не было. Мы мылись; удивительно, что ни разу не сели на раскаленные камни — какой-то свет проникал из дыры с осколком стекла. Услаждая себя мылом и мочалкой, горячей водой, мы почувствовали счастье, но не успели прочувствовать: дверь стали дергать, и мужские голоса приступали с предложениями. Я отвечала что-то грозное и неуверенности в голосе не допускала, хотя уверенности не было нисколько. Маша сробела, хотя, казалось, не поняла как следует реальный расклад сил. Я же ощутила себя львицей, которая лапой может уложить быка. А что было делать?

С Машей так было всегда. Я звала ее Кролик, потому что она боялась всего: в деревне шипели на нас гуси, она кричала: «Это меня, меня, меня они хотят защипать!» А если уж гнали по улице стадо, то: «Меня, меня, меня они сейчас забодают!!!» Я бросалась наперерез, не успев ни о чем подумать. Нас никто так ни разу и не забодал… Ну и мужики не укусили не забодали. Отступили к крыльцу и, сидя на ступеньках, за-играли на гармошке. Пригласили в дом, но мы как-то обманули, и — бегом в родной клуб и к двери привалили тяжесть. Деревенские мужики! Что они могут, сиволапые, против городских-столичных нас? Маша удивлялась: «Какие хорошие здесь люди! Один дедушка вчера даже подарил огурцы!» Она страшно их любила.


Шло время. Стало ясно, что о нас забыли. И нечего нам ждать у моря плохой погоды. Но пока была хорошая. На машин день рождения — семнадцатилетие — и красное яблоко, и красные листья, и большой художественный альбом. Она проснулась, увидела все это перед собой… И говорила потом, что не было счастливее в ее жизни дня.