Охотник Зеро - страница 22
Теперь-то мне известно, что можно заниматься любовью, обходясь без всяких объятий.
Было еще одно, объективное объяснение моих страхов перед поцелуями. Мои зубы. Из-за этого чертова гула в ушах я не могла решиться на посещение стоматологического кабинета. Сидеть с запрокинутым назад лицом, освещаемая мощными лампами, с постоянном открытым ртом в кресле, которое, кажется, не стоит на полу, а зависает, покачиваясь, в воздухе, позволить незнакомому мужчине лезть своими лапами к тебе в рот, выносить скрежетание зубного бора, ощущая его нёбом, словно третьим ухом, чувствовать, как вибрации отдаются в твоей черепной коробке, не смея двинуться с места, потому что бор может соскочить и поранить тебе десну: нет, я не могла выдержать этих ужасных пыток. И когда у меня болели зубы, я лишь глотала аспирин или антибиотики. Общаясь с людьми, я говорила со сжатыми губами, машинально прикрывая рот ладонью. В сущности, у меня было, думаю, красивое лицо, светло-серые глаза, как у мамочки, в окружении длинных ресниц, прекрасно очерченный рот, чувственные, пухленькие, возможно, даже слишком губы. Но стоило мне открыть рот шире, как перед глазами открывался неровный ряд отвратительно-желтых зубов. Бабуля была очень озабочена моими волосами, но совсем не замечала, какими кривыми растут мои зубы. Когда в первый раз Брюно поцеловал меня, я разревелась. Я навсегда вбила себе в голову, что противна мужчинам, что мой рот и всё, что скрыто во мне, внушает им отвращение.
Это случилось во время третьей или четвертой вечеринки, которую мы устраивали с однокурсниками в тот год. Уж не помню, у кого это было, но вспоминается огромная квартира на улице Пети-Шан с балконом, растянувшимся вдоль всего фасада. Помню еще, что все окна в квартире были распахнуты настежь, и до нас доносились крики отдыхающих, которые катались на переливающемся разноцветными огоньками колесе обозрения в саду Тюильри, что раскинулся перед нами. В июне закончился последний экзамен, и мы решили отметить конец учебного года. Кроме наших было полно других приглашенных, которых я мало или совсем не знала. Но я без всякого напряжения танцевала с незнакомыми мне ребятами. Мне легче было танцевать, чем поддерживать беседу. Мне с трудом давалось каждое слово, и любой невинный вопрос вгонял меня в ступор (хоть я и выросла, но соображала по-прежнему туго), а в танце я чувствовала себя раскрепощенной, я танцевала без всякой стыдливости, смело глядя в глаза моему кавалеру, мне даже хотелось тут же, на глазах у всех, упасть к нему в объятия, вообще, не важно, в чьи объятия. Однако воспоминание о несостоявшемся поцелуе на улице Фобур-дю-Тампль продолжало стоять стеною между мною и моими мимолетными поклонниками, с которыми я кружилась в танце. Они, скорее всего, чувствовали, что я жажду открыть им свои уста, но страх сковал меня, отрезая мне пути к сладострастию. Наверное, поэтому я чаще, чем положено, прикладывалась к бутылке сангрии, что возвышалась на буфете в гостиной. Хотя этот допинг не помог расщепить мои плотно сжатые губы, обманчивая легкость опьянения дала мне силы сделать то, чего я страшилась с начала занятий в университете: не убегать от Цурукавы, а позвать его, вызвать его истребитель, мне страшно захотелось поговорить с ним. Он-то не танцует, как беспечные французские студенты. Строго чеканя шаг, он идет из казармы к своему акатомбо, желтому самолету, на котором он тренируется пилотировать. А Токио в это время стонет под бомбами летающих крепостей В-21. А если бы нас, всех, кто здесь выпивает и танцует, спросили: а вы завтра отправитесь в тренировочный лагерь, чтобы готовиться к смертному бою за вашу отчизну? Вот этот парень, что обнимает меня за талию слегка дрожащими от волнения руками, кружа в медленном танце, сможет он завтра крепко держать ружье или гранату или твердой рукой направить огнемет на врага? Почему другим, а не нам довелось попадать под бомбардировки, почему им выпала честь выполнить свой воинский долг? В соседней комнате группа ребят, отчаянно жестикулируя, спорили о марксизме и деколонизации. Но никто из них не рвался отправиться добровольцем в Алжир. Тем более что учеба в университете давала им право на отсрочку от военной службы. На обложке той памятной книги стоит фото Цурукавы. Он снят с группой своих товарищей, восемь летчиков-камикадзе, он третий слева в первом ряду. На нем черная туника с золотистыми пуговицами, украшенными цветами сакуры. Голова его обтянута банданой с красным кругом на лбу, символ Страны восходящего солнца и знак смертного пути. Я танцую, подпрыгиваю, кружусь, а сама представляю, как он не спеша проходит мимо нас, бросая на танцующих непроницаемый взгляд, в котором не отражаются никакие чувства, его лицо, строгое и холодное, обращено к нашим залитым потом физиономиям. Говорят, что люди, предчувствующие свою гибель, покрываются испариной тайного ужаса. Но у Цурукавы кожа сухая и гладкая. Вдруг кто-то выключает свет в комнате, и из динамиков начинают литься протяжные аккорды