Пальмовые листья - страница 8

стр.

Сашка спросил меня спокойно, без малейшей злости:

– По-моему, за это надо бить. А? С учебной целью. Выйдем за ним. А?

– Не надо: солянка остынет.

Первого сентября, в начале первого курса, звучал Встречный марш в трапецеидальном внутреннем дворе-колодце учебного корпуса, перед нами колыхалось знамя академии в руках нашего слушателя, Героя Советского Союза, и мы в тысячу глоток кричали: «Здрай жлай та-вай герал!» и «Ура!». Вряд ли где-нибудь еще так раскатисто гремело «ура», как в том каменном объеме высотой в десяток этажей.

Известно, что начало первого курса - это сплошные лекции. Нам почти все часы читали в большой светлой аудитории на восьмом этаже, где одна стена сплошь состояла из окон, открытых серебристо-голубоватому небу бабьего лета. Неподалеку от города находилось известное авиационное училище, в котором, кстати, в те же годы учился один будущий космонавт, и старичку-преподавателю начертательной геометрии - то и дело приходилось умолкать и болезненно морщиться, пережидая, пока проревут за окнами стремительные МИГи. Математик, так и оставшийся для нас Жорой, длинный и худой, одноцветно-светлый, поднявшись на кафедру, переламывал свою тощую фигуру влево, поднимал правое плечо, и врезающимся движением правой руки вниз доставал из внутреннего кармана листок, восхищавший нас микроскопическими размерами - со спичечный коробок, обводил нас понимающе-печальным взглядом, устало вздыхал и обреченно говорил: «Ну, хорошо». Листок снова исчезал в кармане, и начиналась лекция. Я слушал математика с восхищением, открывая для себя незнакомый доселе мир строгой красоты дифференциалов, пределов, бесконечно малых. Впоследствии оказалось, что мы с Мерцаевым по-разному любим этот мир. Если Сашка любил математику, как таковую, как способ выразить знаками некую реальность, которую надо исследовать или создать, то я радовался законченности зримых образов и звучной романтике терминов и формул. Если вспомнить известное изречение о том, что математика относится к физике, как литература к действительности, то Мерцаев читал математический роман с целью познать физику-жизнь, а я восторгался формой и стилем.

Тем не менее мы считали себя единомышленниками и внимали Жориным лекциям с благоговением. Впрочем, и тогда уже возникла некоторая разница в наших отношениях к математике: Сашка слушал, ничего не записывая, а я тщательно конспектировал, обводя формулы аккуратными рамочками и подчеркивая важнейшие формулировки цветными карандашами.

Но мы однажды оба испытали одинаковое томительное чувство стыда и возмущения, когда во время уверенно-спокойного рассказа Жоры о том, что «для любого, сколь угодно малого эпсилон всегда найдется такое дельта», вдруг некий лейтенант Пряжкин поднял руку и спросил:

– Товарищ преподаватель, зачем нам все это нужно?

– Я не понял вашего вопроса,- спокойно сказал Жора, облокотившись о кафедру и внимательно вглядываясь в лейтенанта.

– Садись, ты! Дубина! - взорвался Сашка.

– Подождите. Не мешайте,- остановил его преподаватель.

– Я н-е понимаю, для чего нам нужны все эти дельта-эпсилон,- объяснил Пряжкин свой вопрос.- Мы будем военными инженерами, нам нужно изучать то, что нужно…

Мерцаева особенно потрясло то, что молчание некоторых слушателей было сочувственным. Они тоже не хотели знать теорию пределов. Не хотели знать лишнего. Им было нужно лишь то, что нужно.

Я со стыдом опустил взгляд к конспекту.

Однако Жора был совершенно спокоен, и лицо его выражало участливое внимание. Я украдкой, именно украдкой- стыдно смотреть на человека, которого при тебе унижают, а ты не можешь ему помочь,- взглянул на него.

– Это кирпичи, фундамент,- сказал преподаватель.- А без фундамента вы ничего не построите. Ничего. Даже если вам нужно только то, что нужно.

Он, по обыкновению, устало вздохнул, сказал свое «ну, хорошо» и вернулся к дельта-эпсилон.

К Ивану Семакову семья еще не приехала, и в тот день мы шли обедать вчетвером по аллее городского сада, совсем еще летне-зеленой. Останавливались у тележки с газированной водой, бросали продавщице монеты, и Левка, по обыкновению, дурачился: «Этому брюнету без вишневого сиропа, а мрачному капитану - без малинового». Медленные осенние осы вяло копошились в сладких лужицах, тяжело взлетали, сразу же садились на руки и на стаканы и были похожи на бродячих непородистых собак, разучившихся лаять и кусаться. Ссутулившийся, потускневший и затихший капитан Мерцаев тоже напоминал такую собаку.