Песнь в мире тишины (Рассказы) - страница 19

стр.

— Не понимаю! Это мерзко, чудовищно! — Лалли неловко возилась со спичками перед газовым камином, который зажигался, когда в счетчик опускали пенни; наступил сентябрь, и к вечеру у них на самом верху всегда делалось холодно. Их квартира находилась на пятом этаже, куда вело — о боже! — пятнадцать тысяч ступенек. Из их окна за печной трубой была видна сияющая цепь огней на Хай Холборн, откуда доносились гудки и шум автобусов, От этого становилось уютно.

— Приверни газ, слышишь! — закричал Филип, Газ неожиданно гулко вспыхнул, стоявшая на коленях Лалли отдернула руки, выронила коробок и сказала «Черт!» таким тоном, каким говорят молочнику: «С добрым утром!».

— Ты же знаешь, что так нельзя! — ворчал Рептон. — Когда-нибудь ты взорвешь нас к дьяволу.

Как это похоже на Лалли, вечно она так, и этот газ, и горы сахара в его стакане с чаем, и то, как она… и… о господи!

В первые дни их совместной жизни, которая так внезапно и без всяких формальностей началась шесть месяцев назад, ее бесхитростные, скрытые от глаз достоинства приводили его в восторг самой своей неожиданностью; они проглядывали вдруг и загорались ярким светом, потом тускнели, потом снова вспыхивали, она была не просто единственной звездой на его небосклоне, а целым мерцающим созвездием.

Их гостиная была невзрачной комнатой, очень маленькой, но с очень высоким потолком. Голенастая газовая труба устремлялась с середины потолка вниз, к середине стола, словно сгорала от желания узнать, какого цвета скатерть — розовая, желтая или коричневатая, а решить это и в самом деле было трудно, но, убедившись, что скатерть, какого бы оттенка она ни была, вся испещрена пятнами от чашек и завалена большими конвертами, труба в приливе разочарования резко изгибалась, принимала горизонтальное положение и высовывала синий язык пламени у репродукции Моны Лизы, висевшей над камином.

Эти конверты были для Лалли сущей пыткой, они-то и представляли собой чудовищное и мерзкое явление, которого она не могла понять. Они постоянно валялись на столе или где-нибудь еще в комнате, распухшие от рукописей, которые никто из редакторов не желал принимать, хотя сами небось даже не удосуживались их прочесть, — и вот наступил тот критический момент, когда, как заявила Лалли, необходимо было что-то сделать. Рептон уже и так делал все, что мог, — неустанно писал дни и ночи напролет, но все его проекты оказывались несостоятельными и увядали на корню, так что утром, в полдень и вечером он получал свои рукописи обратно, никому не нужные, как прошлогодний снег. Он был подавлен, он выдохся, зашел в тупик. А больше он просто ничего не умел, решительно ничего. Он обладал только своим изумительным даром, в остальном, Лалли это знала, он был ни к чему не приспособлен, и эти издатели с тупым упорством убивали его. Уже несколько недель, как они с Филом не обедали по-настоящему. Теперь, если им перепадало что-нибудь вкусное и сытное, они садились за стол молча, сосредоточенно и уничтожали все подчистую. Насколько Лалли могла судить, никаких видов на регулярные обеды ни сейчас, ни в будущем у них не имелось, но хуже всего то, что Филип был слишком горд: он был такой гордый, что не мог просить о помощи! Правда, это не помешало бы ему принять ее, если бы ему ее предложили, нет, нет, если бы помощь пришла, он был бы счастлив. А так его уязвимая, пугливая гордость словно скручивала его в узел, и он не мог просить, он походил на раненого зверя, который прячет свою боль от всего света. Только Лалли знала, как ему плохо, но почему этого не видели другие, эти негодяи издатели? Ему самому так мало было нужно, и он был такой великодушный!

— Фил, — сказала Лалли, присев к столу. Рептон развалился в плетеном кресле перед камином. — Я не в силах больше ждать. Я должна найти себе работу. Мы делаемся все беднее и беднее. Дальше так нельзя, это бессмысленно. Я больше не могу этого выносить.

— Нет, нет, милая, этого я не допущу.

— Но я должна! — воскликнула она. — Ну, почему ты такой гордый?

— Гордый, гордый! — Он, не отрываясь, глядел на огонь, и его усталые руки безвольно свешивались с подлокотников. — Ты не понимаешь. Есть вещи, с которыми плоть должна смиряться, и дух человека тоже призван смиряться с ними…