Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония - страница 16

стр.

Они продолжали говорить о Листе, о его знаменитых любовных похождениях, его путешествиях, о его жизни в роскоши и достатке между Римом, Парижем, Веймаром и Будапештом; о характерном для него вызывающем сочетании светского азарта и набожности; о его неустанной, требовательной, первооткрывательской, стимулирующей педагогической деятельности.

— Да, он был великим аранжировщиком, — сказал в заключение Петр Ильич, — и великим чародеем. Он был одного масштаба с Паганини. Интересно, передал ли он кому-нибудь свои тайны? А вот и Брамс, — произнес он, склоняясь над следующим портретом.

— Да, это Иоганнес Брамс, — торжественно повторил Бродский.

Возникла небольшая пауза. Чайковский остановился у камина спиной к присутствующим.

— Ты тоже его поклонник? — спросил он наконец, обращаясь к Бродскому.

— Мы все его поклонники, — ответил Бродский все тем же торжественным тоном.

Петр Ильич прикусил губу.

— Я знаю, я знаю, — говорил он. — Здесь вокруг него создали нечто вроде религиозного культа, вблизи которого чувствуешь себя неловко, если сам в нем не участвуешь.

— А что вы имеете против нашего маэстро Брамса? — деловито приблизился к нему Мартин Краузе, как будто намереваясь достать записную книжку, чтобы конспектировать слова русского гостя.

— Что я против него имею? — переспросил Петр Ильич, беспокойно переступая с ноги на ногу. — Он для меня совершенно непостижим, должен вам признаться. Да, я ценю его качества, разумеется, я считаю его серьезным, содержательным и даже выдающимся. Он солидный и изысканный, никогда не злоупотребляет грубыми внешними эффектами, как некоторые его современники, например ваш покорный слуга. Но вот полюбить его я не способен, как бы я ни старался. Мне очень неловко так говорить о самом почитаемом композиторе вашей страны, — добавил он с небольшим поклоном в адрес критика Краузе.

— Ах, очень вас прошу, продолжайте! — возбужденно просил его сотрудник газеты «Лейпцигер тагеблатт». — Это чрезвычайно интересно.

— Ну, если вы настаиваете, — сказал Чайковский. — Мне в музыке вашего великого мастера слышится нечто сухое, холодное, туманное и отталкивающее. Во всем, что он творит, чувствуется пристрастие к неимоверному, которое мне отвратительно — простите за грубое выражение. Его музыка не согревает сердца, наоборот, от нее веет холодом, да, меня от нее просто бросает в озноб. Я мерзну, понимаете? Мне чего-то не хватает — мне не хватает красоты, мелодичности. Он никогда не доводит музыкальную тему до конца. Только начинает вырисовываться музыкальная фраза, как на ней сразу разрастаются всякие модуляции, вычурные и таинственные. Как будто композитор поставил себе целью казаться непостижимым и глубокомысленным, причем любой ценой, даже рискуя наскучить. Я часто задавал себе вопрос: действительно ли этот немецкий композитор так глубок? Глубок в каждом фрагменте и в каждой фразе? Или же он просто кокетничает, прикрывая глубиной бедность и сухость своего воображения? На этот вопрос, естественно, ответить невозможно. Подлинны ли глубина и величие его произведений или притворны — это не важно; в любом случае они оставляют меня равнодушным, души моей затронуть им не дано.

— Ты по-другому заговоришь, когда поглубже вникнешь в его музыку. Она полна чудес, — произнес Бродский с легкой укоризной. — Ты наверняка еще оценишь его величину.

— Это мне Ханс фон Бюлов уже несколько лет тому назад тоже предсказывал. — Петр Ильич тяжелыми шагами заходил по комнате. — «Брамс явится вам как прозрение», — обещал он. Ну, прозрение не состоялось. И между прочим, я рад, что оно не состоялось! — Тут он остановился посреди комнаты. — Влияние этого немецкого гения катастрофично, куда ни глянь. Мне, например, недавно попала в руки партитура одного молодого итальянца, Ферруччо Бузони. Бесспорно, молодой обладатель большого таланта и благородного тщеславия. Но как он изменяет своим собственным традициям, богатым и священным традициям итальянской музыки! При этом в самой этой традиции, без всяких отклонений в сторону германской культуры, проложен путь к новой музыке: Верди проложил его. А вот молодежь хочет творить в «германском» духе, то есть глубокомысленно, а значит, скучно — обидно до слез. Я эту партитуру в гневе и разочаровании забросил в угол и сыграл пьесу Гуно, хотя и посредственную, но чтобы хоть мелодию услышать, понимаете, — мелодию!