Племянник Витгенштейна - страница 11

стр.

что было этому положению присуще. Почти столетие Витгенштейны производили оружие и машины, пока в конце концов не произвели на свет Людвига и Пауля — знаменитого, повлиявшего на свою эпоху философа и не менее знаменитого, по крайней мере в Вене (а может, как раз там еще более знаменитого), безумца, который по сути был ничуть не меньшим философом, чем его дядя Людвиг, как, впрочем, и философ Людвиг, в свою очередь, был ничуть не менее безумным, чем его племянник Пауль; но одного, Людвига, прославила его философия, а другого. Пауля, — безумие. Из них двоих Людвиг, возможно, и вправду был философичнее, а Пауль, возможно, — безумнее; но ведь вполне может быть и так, что мы лишь потому считаем одного, философичного, Витгенштейна философом, что он перенес на бумагу именно свою философию, а не свое безумие; другого же, Пауля, считаем безумцем потому, что он скрывал свою философию и выставлял напоказ только безумие. Оба они были совершенно необычными людьми и совершенно необычными мыслителями, но только один из них делал свой ум достоянием общественности, а другой — нет. Я бы даже сказал, что один из них публиковал свой ум, другой же свой ум практиковал. А знаем ли мы вообще, в чем состоит разница между тем умом, что уже стал достоянием общественности и постоянно делает себя достоянием общественности, и другим, который уже использовался практически и постоянно использует себя практически? Естественно, Пауль, если бы он их вообще публиковал, публиковал бы совсем другие сочинения, чем Людвиг, как и Людвиг, само собой разумеется, практиковал бы совсем другое безумие, чем Пауль. Но фамилия Витгенштейн в любом случае гарантирует высокий, даже высочайший уровень. Уровня философа Людвига безумец Пауль, вне всякого сомнения, достиг; один олицетворяет собой абсолютную вершину философии и истории Духа, другой же — абсолютную вершину в истории безумия, если мы договоримся понимать “философию” как философию, и “Дух” — как Дух, и “безумие” — в соответствии с тем определением, которое ему обычно дают, — как извращенные представления об истории. В павильоне “Герман”, хотя меня и отделяли от моего друга всего какие-нибудь двести метров, я был совершенно отрезан от него и ни о чем не мечтал с таким нетерпением, как о нашей с ним первой встрече после стольких месяцев разлуки, когда мне не хватало головы Пауля и когда я почти задыхался среди сотен других, в общем и целом совершенно никчемных голов; потому что не будем обманывать себя: головы, которые доступны для нас почти в любое время, неинтересны, мы получаем от общения с ними не намного больше, чем если бы проводили время в обществе картофелин-переростков, увенчивающих убогие туловища в безвкусных одежках и влачащих жалкое, но при этом, увы, даже не достойное сострадания существование. Придет день, когда я действительно навещу Пауля, думал я; и даже уже набросал для себя пару заметок о том, что я предполагал с ним обсудить, обо всем том, о чем я столько месяцев ни с кем не мог говорить. Без Пауля для меня в это время был просто невозможен никакой разговор о музыке — как, впрочем, и о философии, и о политике, и о математике. Даже когда все во мне почти омертвевало, мне достаточно было просто повидать Пауля, чтобы, например, вновь оживить мое музыкальное мышление. Бедный Пауль, думал я, заперт в павильоне “Людвиг”, возможно, его даже запихнули в смирительную рубашку, а ведь ему так хочется попасть на оперный спектакль. Он был самым страстным из всех поклонников оперы, какими когда-либо располагала Вена, и люди посвященные это знали. Он был фанатиком оперы и даже после своего обнищания, в конечном счете неизбежно порождающего чувство горечи, ежедневно покупал себе билет в оперный театр, пусть даже на стоячее место, уже смертельно больным выстаивал на ногах все шестичасовое представление “Тристана”,[14] а после еще находил в себе силы, чтобы так громко выкрикивать “браво” или освистывать певцов этого театра на Ринге,[15] как ни один человек до него и ни один после. Его особенно боялись на премьерах. Своим воодушевлением — поскольку Пауль начинал проявлять его на пару секунд раньше, чем другие, — он заражал всех зрителей. И напротив, уже первые его свистки — потому что