Племянник Витгенштейна - страница 12

стр.

этого хотел, потому что он именно на это и рассчитывал — означали провал даже самой грандиозной и дорогостоящей постановки. “Я могу обеспечить успех спектакля, если я этого хочу и если для этого имеются определенные основания, а такие основания имеются всегда, — говорил он, — и точно так же я могу обеспечить полный неуспех, если для этого имеются основания, а они имеются всегда: мне достаточно лишь первым крикнуть “браво” или первым засвистеть”. Жители Вены десятилетиями не замечали того, что своими оперными триумфами они в конечном счете были обязаны Паулю, и он же был виновником провалов в театре на Ринге — провалов, которые, ежели он того хотел, превосходили своей скандальностью все другие. Однако такие выступления Пауля “за” или “против” того или иного спектакля никак нельзя было назвать объективными, они обуславливались лишь его личными причудами, его неуравновешенностью, его безумием. Многие дирижеры из тех, кого он терпеть не мог, приезжая в Вену, попадались в эту ловушку: он их освистывал и поносил прямо-таки с пеной у рта. Только с Караяном,[16] которого он ненавидел, у него получился облом. Гениальный Караян был слишком велик, чтобы выходки Пауля могли его хоть как-то задеть. За Караяном я наблюдал десятилетиями, изучал его и считаю самым значительным дирижером нашего столетия, наряду с Шурихтом, которого я любил, Караяном же я с детства восхищался — и должен отметить, на основании собственного опыта; я всегда ценил его по крайней мере столь же высоко, как все музыканты, с которыми Караян когда-либо работал. Пауль ненавидел Караяна, проявляя это всеми доступными ему способами, и называл, из ненависти, превратившейся чуть ли не в привычку, не иначе как шарлатаном; я же видел в этом дирижере, исходя из собственных, копившихся десятилетиями наблюдений, влиятельнейшего музыкального деятеля, и чем более возрастала слава Караяна, тем лучше он становился, чего мой друг — как, впрочем, и вся остальная музыкальная общественность — не желал замечать. Я с детства следил за развитием и совершенствованием мастерства гениального Караяна, присутствовал почти на всех генеральных репетициях концертов и опер, которые он проводил в Зальцбурге и Вене. Первым концертом, который я услышал в своей жизни, дирижировал Караян, первой оперой, которую я слушал, — тоже Караян. И в результате, не могу этого не отметить, я с самого начала получил мощный импульс для моего музыкального развития. Слава Караяна с самого начала предопределила неизбежность яростных споров между мною и Паулем, и действительно, пока Пауль был жив, мы с ним постоянно спорили по поводу Караяна. Однако ни я своими доводами не мог убедить Пауля в караяновской гениальности, ни Пауль своими доводами — меня в том, что Караяна следует считать шарлатаном. Для Пауля — и это нисколько не нарушало его философского мировидения — опера оставалась, вплоть до его смерти, так сказать, безусловной вершиной мира, тогда как для меня она была лишь некоей страстью, очень рано во мне проснувшейся, но ко времени нашего с Паулем знакомства уже в значительной мере оттесненной на задний план, я и сейчас люблю ее как прежде, но от непосредственных контактов с ней уже много лет могу воздерживаться. Долгие годы, пока у него еще были деньги и время, Пауль путешествовал по всему земному шару, перемещаясь от одного оперного театра к другому, чтобы в конечном итоге вновь и вновь превозносить Венский оперный театр как наилучший из всех. “Мет — это ничто. Ковент-Гарден[17] — ничто. Ла Скала — ничто”. Все они были в его представлении “ничто” по сравнению с Венской оперой. “Но разумеется, — говорил он, — Венская опера тоже бывает по-настоящему хороша только раз в году”. Только раз в году — и тем не менее… Он мог себе это позволить — в ходе безумного трехгодичного путешествия посетить один за другим все так называемые оперные театры мирового класса. Тогда же он перезнакомился чуть ли не со всеми более или менее крупными, и великими, и действительно гениальными дирижерами, с певцами и певицами, которых они выпестовали и к которым благоволили. По сути, голова Пауля была оперной головой, а его жизнь, которая для него все в большей и большей мере, в последние же годы еще и с нарастающей скоростью, превращалась в кошмар, — оперой, великой, разумеется, оперой; и, соответственно, с трагической развязкой. В тот период, о котором идет речь, действие этой его оперы опять переместилось в “Штайнхоф” — в корпус “Людвиг”, один из самых запущенных во всем “Штайнхофе”, в чем мне вскоре предстояло убедиться.