Плевенские редуты - страница 30
Верещагин усмехнулся: «Ну, скиф-то во мне наверняка сидит». И, вероятно, тот же Стасов справедливо сказал как-то: «Не сердитесь, но порой вы напоминаете мне степного конька, что задувает по полю, распустив гриву и хвост, ничего не слыша и не видя».
В чем еще грешил? Может быть, проявлял недостаточную нежность к заботливой, преданной Лиле? Но, что поделаешь, если не было к ней большой любви. Привязанность, признательность, чувство ответственности за ее судьбу. И только. Разве этого мало? А то, что он всегда стыдится проявлять нежность, можно ли поставить в вину?
Шесть лет тому назад, в Мюнхене, женился он на милой, скромной девушке — падчерице маляра Антона Рида. Шокинг! Столбовой дворянин отдал предпочтение незаконнорожденной, бесприданнице! Плевать он хотел на все пересуды!
Элизабет помогала ему, была рядом в самые трудные минуты. Такое не забывается и не предается.
Да, ему выпала нелегкая доля — никогда не принадлежать себе. Это вечное, неутолимое желание рисовать. Помимо воли рука то и дело тянется к карандашу. И потом — ученичество, всю жизнь. Поиск пластики, гармонии, красочной гаммы, неделимой композиции, ритма контрастов… И мучительный разрыв между пониманием, как надо, и тем, как можешь. Вечно ускользающий так и не состоявшийся шедевр… Нет-нет, надобна не бойкость кисти, а ее способность доставать глубину.
Порой завидовал счастливцам, умеющим прожить хотя бы несколько дней бездумно… Как хорошо было на время, вчистую отключаться и просто, наслаждаясь, впитывать синеву неба, мягкие очертания дальних гор, беседу с новым человеком. Без этого неодолимого желания снова испытать судьбу и немедля перенести на бумагу игру красок, необычность линий, неповторимость черт.
С отчаянием называл он себя волом, пожизненным каторжником, но был бы несчастнейшим человеком на свете, лиши его судьба этой сладкой каторги. Раз пишет — значит, живет. Это его дыхание. И какая радость просыпаться с мыслью, что тебя ждет незаконченный замысел. Однажды он даже для себя, написал стихотворение о том, что если бы сатана заключил с ним сделку и за каждый шедевр требовал один его палец, он бы с великой радостью согласился. Но… но… все же оставил бы себе два пальца правой руки, чтобы продолжать писать, увы, не шедевры.
Первое, что увидел Верещагин, была склоненная над ним голова Чернявской в белоснежной косынке с красным крестом. Завитки волос нежными спиралями выбивались у висков.
Так вдруг захотелось нарисовать эти завитки.
В огромное окно вливалось лето: медово пахла акация, вдали, не теряясь в шумах города, играла шарманка.
Верещагин мягко улыбнулся Чернявской и прикрыл глаза, чтобы не выдать своего счастья: как рад, что Саша — впервые* про себя назвал ее так — рядом. Все же он изрядно принимался к этой обаятельной, волей судьбы ставшей ему близкой женщине.
В Чернявской — бесстрашие и непосредственность кристальной совести. Для нее поступки и слова имеют свой истинный смысл, не исковерканный потайной игрой домысла. Пожалуй, главное в ее натуре — материнство, обращенное ко всем, кто нуждается в помощи сестры милосердия, готовность облегчить муки, не думая о себе, о своих удобствах. Во время приступов лихорадки она за ночь по десять раз меняла ему взмокшее белье.
— Ну вот мы и выздоравливаем, — сказала Чернявская Верещагину голосом, каким врачуют, убаюкивают боль, возвращают к жизни.
Он благодарно, едва заметно кивнул головой, а руку, словно невзначай, положил под подушку — на месте ли газета? Это был номер «Нового времени» со статьей Стасова о нем. В статье приводился отзыв Крамского: «Колоссальное явление». Сам же Стасов писал, что Верещагин художник последнего слова современного искусства и бесстрашный человек.
Только Чернявская обтерла полотенцем лицо Василия Васильевича и скрылась в дверях, как он достал газету и перечитал статью. Все же дьявольски приятно, когда тебя хвалит уважаемый человек.
Здоровье Верещагина пошло быстро на поправку. Скоро он стал ходить, опираясь на костыль, а в конце июля сделал первую вылазку в город. Выждал, пока спадет жара, и под вечер, наняв извозчика, поехал прямой широкой улицей Под-Могошой мимо фешенебельного «Hotel Boulevard» Пауля Зейделя, мимо маленьких, весело подмигивающих театров, добротных складов миллионщика Евлогия Георгиева, мимо зеленой Киселевской аллеи, редакции газеты «Ромынул».