Плюшки московские - страница 2
Помимо названных личностных особенностей, близкие и неблизкие знают меня как человека незаурядного, противоречивого (даже внешность моя и мой голос вызывают полный спектр чувств от ярого обожания до неприкрытого отвращения), но при этом очень ответственного. Расскажу, как это проявилось ещё после первого учебного дня в школе.
Тридцатого августа 1989-го года мать и отец торжественно объявили мне, что я перехожу на новый этап своей жизни (как оказалось впоследствии, лучше бы было его и не оставлять дальше института МГОПУ, но в конце восьмидесятых я, разумеется, не знал деталей — обходного листка с кратким перечнем грядущих побед и поражений, с указанием пропорций состава смеси ингредиентов в виде крови моих душевных ран и пота любимой, Бытие забыло почему-то мне предоставить), и теперь у меня не только будет много дел, связанных с учёбой, но и должны появиться в определённом количестве товарищи. Как мне сказали, я могу, разумеется, приводить их изредка домой, только не стоит злоупотреблять этим правом. Если не ошибаюсь, при этом родителями была сделана ремарка относительно, в первую очередь, друзей-девочек. Ужасно, до какой степени они оказались правы именно в этом самом смысле, поскольку я действительно всегда очень мало их приводил и даже сейчас мало кого могу пригласить к себе из дам. И об отце и о матери я расскажу отдельно в ходе дальнейшего повествования, в том числе и о том, как они встречали моих друзей в разные периоды моей такой ещё недолгой (относительно) жизни. Первое сентября увековечено на фотографии со мной (до второго класса я носил очки — правый глаз косил), Конышевым Кириллом (знаковым для моей жизни персонажем) и ещё каким-то парнем. Помню очень вкусный глазированный сырок в столовой — всё как я видел незадолго до этого в фильме про школу. Про такой сырок через девять лет Захар (он стоит отдельной длинной композиции с навороченными соляками и постоянной сменой ритма, а на барабанах пусть стучит он сам — он всегда этого хотел — посредством своих нетленных перлов, сохранённых на поражённый вирусом жизни жёсткий диск моего мозга) скажет, что это — «рэпперский кал». Этим он вызовет мой смех, в результате которого почти весь чай из стакана, пахнущего мочой — как было обычно для постсоветской (а может, и просто — советской) столовой — забрызгает стол, в то время как остаток чая зальётся мне в нос изнутри… И помню очень ярко, что в первый же день учёбы нам задали домашнее задание (потом, в последовавшие пятнадцать лет, их было ещё очень много… Но вот каким было первое из них? кажется, выяснить что-то о каких-то определённых животных — точнее не скажу).
На задание я забил, а может, и просто забыл о нём. По-моему, всё же забыл. И не вспоминал до того момента, как лёг и приготовился ко сну. Тут-то я и ужаснулся! Я долго ворочался, строя предположения о том, как завтра стану посмешищем для всего класса. Думал что-то исправить, но понимал, что уже поздно, и страдал больше всего оттого, что сразу проявил себя столь безответственным учеником.
На утро выяснилось, что домашнее задание не сделал абсолютно никто, но у меня сильные сомнения относительно того, думал ли тогда о «домашке» хоть кто-то кроме меня. После этого я почти всегда старался приготовить заданное. Похожий случай имел место уже в вузе — после первых же двух экзаменов первой зимней сессии, сданных на «три», я за все экзаменационные сессии последующих пяти лет получил лишь одну «тройку» — по возрастной психологии.
Вернёмся вновь к погибшей рукописи фэнтезийного рассказа. В то время мне жаль было и текста, и моих рисунков. Несколько позже я записал в дневнике, который веду время от времени с 98-го года, мысль о том, что «Лупоглазый» сгорел на алтаре моего грядущего творчества. Так я считаю и сейчас. Придуманный там мир стал частью моей жизни, и он уже никуда оттуда не денется до нисхождения и его и меня во мрак Аидов. Сам факт «сгорания» я принял так, как считал единственно правильным — аки принимает оный дьявольская пташка металлический Феникс. Нет больше этого конкретно рассказа? Полно, так ли он был хорош? Нет, не был! Не был несмотря на вложенную в него часть души и всегда симпатичную ауру раннего литературного творчества небездарных авторов. Я принял всю ситуацию с ним как некий знак свыше (или снизу, или изнутри — подобные мелочи никогда не занимали вашего покорного слугу с тех пор, как он прочёл Евангелие в 11-ом классе, возвращаясь из школы и читая стоя из уважения к произведению, и в результате разочаровался в истории Христа; потом была эпопея с язычеством, но это отдельная песня) — как внешний импульс, подтолкнувший к анализу своего «хорошего», мне казалось, уровня (памятуя, что хорошее — это враг лучшего). Я тогда сделал определённые выводы. С тех пор мне никогда не хотелось писать «хорошие» произведения.