Под звездой Хабар - страница 11
— Вы что же, иудея хотите пану титулярному советнику сосватать?
— А что тебя, господин писарь, смущает? Иудей ведь — не черт какой- нибудь рогатый.
— Да как же вы не понимаете: чтобы еврей христианскую душу пользовал, не бывало такого! Им же веры нет: они Христа распяли, живут не по- нашему, младенцев крошат в мацу!
— С чего ты это взял, господин хороший?
— Так все о том говорят!
— Говорят, что кур доят! Свитку отпусти — запачкаешь. А почему ж тогда государь император их всех до сих пор не казнил? Вот что, сударь мой, ты меньше бабские забабоны слушай, авось поумнеешь. Впрочем, я не настаиваю. Пусть отойдет твой Пармен Федотович в кущи райские, с тебя же и спросится: почему душу его в рай так легко отпустил, лекаря не нашел. И запомни, любезный: я Гурарию верю, как самому себе. Помирать буду — так хирурга ученого к себе не подпущу. Первым духовный отец мой придет, чтобы исповедовать, а вторым — Гурарий, чтобы глаза мне закрыть.
— Греховные вещи говорите, Мартын Адвардович. В рай не попадете!
— Эк испугал! Господь евреев на шесть тысяч лет раньше, чем христиан, создал, так что на том свете их по-всякому побольше нашего брата будет. Не пропаду.
— Зовите своего Гурария!
— А чего его звать! Вот он собственной персоной.
Из избушки вышел Гурарий. Ну, точь-в-точь такой, каким и представлял его пан Станислав: драный лапсердак до земли, заштопанная ермолка, кривой, как клюв у клеста, нос, кожа на лице змеиная — вся в струпьях, губы хищно вытирает, доедая пирог с православным мясом. И хромает! Хромает так, словно у него в башмаке раздвоенное копыто нечистого!
— Ну, привет, друг! — раскрыл объятия Подруба.
— Пану Мартыну мое почтение.
— Дело к тебе есть срочное. Пан полицейский писарь помощи просит.
Гурарий поклонился перед Щур-Пацученей. Тот только холодно поджал губы. Не просит он помощи — это купец унижается!
— Да чем же жалкий еврей может в субботу помочь такому сиятельному пану?
— Ты уж, Гурарий, не прибедняйся. Слышал, небось, что господин чиновник из Петербурга пожаловал?
— Да слышал. Еще в среду слух пошел, что нас переписывать будут.
— Как в среду? — взметнулся Щур-Пацученя. — Пармен Федотович только вчера из Петербурга прибыл. В среду и господин городничий об этом не знал. Кто донес?
— Да разве упомнишь? — пожал плечами Гурарий. — Мне соседка Бейле рассказывала, а ей на базаре — Гнесе Шестипалая, той — Ливше-шойхетиха. Ливше, кажется, — Ципора, которая напротив пруда живет. Ципоре, говорят, Шифра — жена Велвла. А Шифре с Велвлом — дочка их, Махле, та, что в Рыгали за Арона вышла, который мельник. Откуда узнала Махле, точно не скажу, но явно от Блюмы-повитухи. У Блюмы — язык как помело: как начнет трещать — сама себя не помнит. Ну, а Блюме поведала старуха Ента, которой это в Слониме по секрету рассказали. А вот кто рассказал Енте, я ума не доберу, потому что Ента от рождения глухонемая и уже пять с лишком лет парализованная лежит.
— Ты мне это брось! Ента-Шмента!
— Почему пан сердится? Пан спросил — я ответил. Нехорошо в день субботний гневаться.
Мартын Адвардович положил чугунную лапу на плечо Щур-Пацучене, отчего ругань пробкой застряла у него в глотке, и перебил Гурария:
— Слушай, Гурарий, просьба у меня к тебе. Чиновник-то при смерти.
— Ой, как жалко! Как же мы без переписи жить будем!
— Степана я на три дня домой отпустил. Теперь на тебя вся надежда. Кровь ему надо пустить, кроме тебя — некому.
Гурарий ухмыльнулся, почесал под ермолкой неровно бритую голову и нерешительно промямлил:
— Не знаю я. Суббота-то еще не кончилась.
— Не прибедняйся. Сам же говорил мне, что реб Менахем-Мендл сказал: не человек — для субботы, а суббота — для человека. Лично прошу.
— Да что вы, пан Мартын? Вы б просто сказали: иди и сделай. Я пойду и сделаю, и никаких просьб не надо. Но захочет ли господин чиновник, чтобы его какой-то бедный местечковый еврей пользовал?
— Захочет! Не в том он сейчас состоянии, чтобы музыкантов для своей мазурки выбирать. Да и я с тобой поеду. Если что — помогу.
Гурарий трагически воздел руки к небесам, словно показывал, что Мартын Адвардович казнит его одиннадцатой казнью египетской, и сокрушенно поковылял в дом за своей сумкой, в которой носил всякий инструмент, зелья и порошки.