Поговорим о странностях любви - страница 19
Сижу, зубрю, прибегает Анжела: «Мама, что такое «шлюха»?» Кто это тебя научил, спрашиваю. А она: «Возле булочной написано. И наша фамилия». Я как была, в халате, в бигудях, кинулась. На автобусной остановке, у дома, на телефонных будках — всюду эта надпись! Потом стали звонить. Или мат, или молчат. Положишь трубку, через минуту опять звонок.
Потом я узнала: он нарочно шел пешком на работу. Звонил мне из каждого автомата и вешал трубку на крючок, чтобы нервы потрепать. Как кто — Володька! Все не мог простить, что я ушла, когда Юрик умер. Да еще из-за Долли… Я оставила ее себе. Он за это забрал все книги: «Тебе ни к чему, а девчонке еще рано!» У нас подписных столько было, что ты-ы! Потом Володя снова женился. Я думаю: отдам ему Долли. Во-первых, у Миши от нее аллергия. А во-вторых, Володька теперь хозяин, свой участок: цветы, помидоры, редиска. Сами — ни боже мой, всё отправляют в Пермь, его тесть там продает. Пусть, думаю, Долли охраняет его богатство. Все-таки на воздухе, а она собака в самом соку. Ну и началось. В первую же ночь как сбежались кобеля со всей округи — плакали те помидоры! Во вторую ночь повалялись на георгинах. А на третью Володькина баба отравила Долли. И надо же: как раз суббота! Тогда он еще брал Анжелочку к себе на выходные. Еле успела прижать ее к себе, лицом в живот, а она вырывается, плачет, бежит к собаке. С того дня и стала заикаться. Говорят, вырастет — пройдет. А не проходит. В школе дразнят. Я б его самого, гада, отравила!
А Долли я похоронила прямо в халате. У нее свой халат был. Выкупаю, заверну, чтоб она не простыла. Она мне была как родная. Я заболею, она в рот ничего не берет. Анжелка только выйдет из школы, а Долли уже на балконе, выглядывает, где она. Дочка придет, спрашивает: «Ну, Долли, что там мама на меня наговаривала?» И правда: я когда сижу дома, шью, готовлю, одной скучно, разговариваю с собакой. Она тебе в глаза смотрит, ресницами хлоп-хлоп, все соображает. Лучше бы завел еще пять любовниц, подонок! С тех пор Анжела к отцу — никак! Да и он к ней не очень. Даже на Восьмое марта не поздравил. Помидорчика поганого из своих теплиц и то не принес! У него принцип: мол, отрезать, так сразу. Ну и на здоровье! Не стал бы он позорить меня на стенах — сто лет он мне не нужен!
Миша говорит: «Надо подавать в суд». Сфотографировал эти надписи, отнес в милицию, а они говорят: «Вы что, застали его, когда он это писал? Телефонный звонок тоже к делу не подошьешь. Нужно записать речь на магнитофон, сделать экспертизу». Как же ее: во-ка-ло-гра-фи-че-ская. Вижу, дела не будет. Снова к Мише: «Ну?» Он натянул штаны, поехал к Володьке. Час его нет, два, три, я уже вся извелась. Зачем, думаю, мне это надо? Володька-то мордоворот, а у Мишани что, одна аллергия… Среди ночи пришел, наконец, мой Миша. Спрашиваю: «Ну что?» А он глаза отводит и молчит.
Как это: вы первая?! Мы здесь с шести утра, а она приходит, и здрасьте: «Первая!» Я тоже отпросилась! И у меня ребенок! Позавчера? Может, ты занимала очередь год назад?! Никого я не видела! И видеть не хочу. Запись! Что это, автомагазин? А хоть к министру! Видала, Дашка: привыкла переть напролом. Сейчас я тебя пущу! Спешу и падаю. Иди, иди, корявая… Что? А, как с Мишей… Володька ему что-то про меня наплел. Миша не поверил, но стал сильно грустный. Он и раньше все сомневался. Ты, говорит, такая красивая, веселая, а я, говорит, мало того что рыжий, так еще и лысый. Проснусь ночью, а он сидит на кровати и смотрит на меня, как на Эрмитаж. Горе ты мое, думаю, и засну.
Так и стали жить: Миша на работе, я хожу по городу, стираю надписи, они снова появляются, а Миша смотрит в сторону и вздыхает. Сказала бы я ему, что ношу его ребенка, он не то что надписи — весь забор стер бы! До чего же они глупые! Меня мутит, грудь набухла, а он как слепой. Только и видит, что свои подозрения. Предлагал уехать в другой город, завербоваться на Север, подальше от слухов. Да куда уж мне с пузом… И работу неохота менять. Думаешь, диспетчер — только орать на всех? Если к ним по-людски, без подковырки, они сделают с дорогой душой. Конечно, есть. Егорчев — он свою совесть еще в детсаду забыл, на тумбочке. К нему хоть стихами говори, ноль! Но в принципе жить можно. Нет, сказала, не поеду я на Север. Так и живем: молча. Увязался как-то за мной один ханыга. Дала ему трешник, он и помог стирать надписи. Разговорились, оказалось: тот самый, что когда-то сдавал кровь за Володьку. Полный абдуценс! Тут меня и прихватило, Анжелку забросила к маме, сама — в Москву. Днем по магазинам, вечером в театр. На второе действие запросто можно попасть. Возле театра находишь какое-нибудь кафе, оставляешь пальто, к антракту прибегаешь в одном платье, мол, только что выскакивала на минутку. Находилась по театрам, душу отвела. Вернулась, сбегала сюда… Аннете Захаровне спасибо, выручила. Недельку отлежалась и выгнала Мишку. Конечно, жалко! Он и Анжеле бы помогал, дома всегда все в ажуре. А не могла я его больше видеть.