Последняя командировка - страница 11
А сейчас он подождет этого славного талантливого парня из суриковского института, посмотрит его картины, скажет ему добрые слова. Ах, добрые слова, добрые слова. Как они окрыляют. Побольше было бы добрых людей или хоть добрых слов. Впрочем, ему не на что жаловаться, он выслушал их достаточно…
Дмитрий Николаевич стоял в коридоре, у окна, прикрытого бархатной портьерой, от портьеры пахло пылью.
Вдруг распахнулась дверь, находившаяся прямо за его спиной, и, громко разговаривая, вошли двое.
— …Сто раз утрет нос твоему Смольянинову.
— Возможно. Это так не трудно сделать. Смольянинов весь вышел.
— А может быть, мальчика-то и не было…
Они прошли, смеясь, острословя по его адресу. Незнакомые ему люди, или он не узнал их со спины?
Прошли, но сказанное ими осталось. Оно навалилось на плечи Дмитрию Николаевичу, и он чувствовал, как его потянуло к полу. Ослабели ноги, и тело готово было обвиснуть, как опустошенный мешок. Усилием воли он удержался на ногах. Именно в эту минуту в конце коридора показалась невзрачная фигура Кокарева с папкой под мышкой. Дмитрий Николаевич смотрел на него с тоской, испытывая отчаяние при мысли, что сейчас ему придется смотреть его картины и говорить с ним, учить его, советовать, поддерживать или ругать — ничего этого он не мог сейчас. Слова не сойдут с его языка. Глаз не воспримет ни хорошего, ни плохого. Он онемел, ослеп, оглушенный слышанным. Впервые в жизни так говорили о нем.
Кокарев робко приближался, уже издали улыбаясь ему искательно и застенчиво.
Дмитрий Николаевич повернулся и пошел прочь. Кокарев замер посреди коридора. Лицо его стало растерянным и огорченным. Он так ждал этой встречи и разговора…
Эти воспоминания, потеряв свою остроту, все же оставались болезненными. Колебания — ехать ли? — исчезли. Ехать! Это был побег и от самого себя, и от этой среды, к которой почувствовал он острую неприязнь. Это было веленье судьбы и последняя надежда воскресить душу его таланта. «Туда, где нет этих людей и меня не знают».
Дмитрию Николаевичу хотелось жить с людьми, непричастными к искусству. «Без этих Бертиных». Да, и Бертину он не верил. Наверное, тот так же смеялся над ним за его спиной. «А что, если это правда? Если я не был никогда художником? Кажется, настоящий талант не продается».
Дмитрий Николаевич принял успокоительную венгерскую таблетку: она и успокаивала и поднимала настроение. Скоро он почувствовал равнодушие ко всему, что осталось в Москве, и с удовольствием стал вспоминать о друге своем Обелине, к которому ехал.
Арсений Георгиевич О’Бейль — полуфранцуз, полушотландец по происхождению. Предок О’Бейля был наполеоновский солдат, обосновавшийся в России в 1812 году. В дальнейшем О’Бейли превратились в Обелиных, поселились в Петербурге — врачи, инженеры-кораблестроители, музыканты, — они стали типичными ленинградцами и патриотами своего города. Обелину пришлось покинуть Ленинград в связи с болезнью жены, которой оказался вреден тамошний климат. Так попал он в Сибирь и обосновался в Абакане.
Рассматривая портрет французского солдата — деда Арсения, нельзя было не заметить меж ними родственного сходства. У Арсения были тоже мелкие черты лица, ростом он был не высок и не силен физически, но ловок, беспечно весел и несколько легкомыслен — очень любил развлечения и удовольствия. В их число, впрочем, входила и музыка, его собственная музыка, не лишенная своеобразия, которую легко было слушать и нетрудно понять. Молодой композитор имел успех. Первую свою сюиту он подписал «О’Бейль», но понял вскоре претенциозность этого имени и удовлетворился скромной подписью «Обелин».
Дмитрий Николаевич улыбнулся, растроганно вспомнив школьника Сеньку Обелина, его забавную и миловидную физиономию.
Девочки отдавали ему предпочтение перед Дмитрием, несмотря на маленький рост. Он никогда не был с ними застенчив: он мог всякого наболтать и угодить любой собеседнице, пока Дмитрий Николаевич выжимал из себя тяжеловесную шутку. Недаром о Диме Смольянинове одна девочка сказала, что он «тяжел на язык».
Тепло мерцал ему огонек этой дружбы, пронесенной через всю жизнь. Не часто они друг другу писали, не часто встречались — раз в несколько лет, а дружба не прерывалась.