Праздник побежденных - страница 11
Ни лая собак, ни топота ног — погони не было; сосновый лес и тишина. Но я помнил о смутном страхе, там, у родника. И наддавал ходу.
Лес неожиданно раздвинулся, и я вышел на полянку — тихую, пустую и зеленую. Пространство испугало, и я зашагал краем: в случае опасности скроюсь в дебрях. И не мог избавиться от чувства, будто я не один, будто рядом кто-то есть, будто кто-то глядит мне в спину.
Жви, жви — резво вспарывали траву желтые ботинки.
«Ка-рам-бо-лина, Ка-рам-бо-летта», — ввинтился в мозг мотивчик. Какая к черту «Карамболина», там болотник погиб… Но через несколько шагов опять навязчиво и музыкально: «Ка-рам-болина». Я сплюнул и постоял с закрытыми глазами, а в красных веках на просвет непонятно почему встал давний образ седенького старичка, босоногого, в пыли, в армячке и с деревянным крестом в вытянутой руке, которым он защищался, когда я науськивал дворового пса. Я узнал его, хоть и прошло иного лет. Потом в голове моей поплыл печальный колокольный звон. Откуда? Ведь колокол лежал тогда с отломленным краем, я даже помню цвет зернистой бронзы. А старика давно нет. И почему я вспомнил о нем?
Похолодела спина. Звон утих, и зазвучал давно забытый голос, тихий, печальный, родной: «Сыночек, вынь ручки из-под одеяла», — и еще, «Фелинька, это ты папины папиросы брал?». «Боже мой, мама!» — вскрикнул я. «А вот и ты Бога вспомнил», — тихо сказал старик.
Я тряхнул головой, отгоняя видение, — это галлюцинации, это от потери крови, летчик не должен верить потусторонним голосам. Но кто глядит в затылок? Кто? Я всей плотью улавливал взгляд, пронзительный, инородный, чужой. Я хотел оглянуться. «Не оглядывайся», — сказал старик. Выхвачу пистолет и в лес. «Не смей — это смерть!» — выкрикнул он. В глазах поплыли красные гроздья, и вопреки разуму я повинуюсь старику и делаю невероятное: ухожу прочь от леса на открытую полянку. Куст шиповника с другого ее конца подпрыгивает и наплывает невероятно быстро. Жви, жви, жви — все реже, все неуверенней вспарывают траву ботинки, а куст — вот он, глядит из листвы ядовито красными зрачками. Сейчас я умру, сказал я, сейчас, под этим кустом, под этими красными ягодами. Меня ударят в затылок. «Будешь жить, — сказал старик, — но возьми железо. Если рука ляжет на холодное железо, ты спасен. Железо, железо…» За спиной затрещала сойка, и я тайком оглянулся. Невдалеке за куст опустилась каска. Ноги подкашиваются, а руки почему-то вытащили кисет. И чего он не стреляет? Чего? Выхвачу пистолет и брошусь на них. Но ноги понесли прочь от куста, вкось оврага, скрывая по колено, по пояс. Я спиной чувствовал нацеленный в затылок ствол и закрыл глаза; выстрела не последовало, и, когда голова скрылась в овраге, во мне что-то взорвалось и заставило действовать — с невероятной четкостью и быстротой рука легла на пистолет: в руке металл.
В два прыжка по оврагу я достиг куста и только повалился за него, как на поляне — топот, и передо мной сквозь стебли стали сапоги. Одни — порыжевшие, тупоносые, недвижимые, другие — с высоким щегольским задником — тянулись на носках. Сейчас! Сейчас! Сейчас, болотник, шепчу, сжимая холодное железо, а за кустом звучит чужая речь.
— Господин лейтенант, господин лейтенант, — понимаю я, — он спрятался в овраге. Надо стрелять, господин лейтенант, он уйдет, — тихо хрипит утробный бас.
Я вслушиваюсь, и это меня задерживает. Они порассуждали о том, куда б мне деться. Хриплый хочет меня убить, другой объясняет, что пользу я принесу только живой. Хриплый сожалеет о том, что не сделали этого раньше. Другой строго призвал к подчинению. И это меня-то? Меня? Застрелить?
Сейчас! Сейчас! Сейчас!
Я поднялся и сквозь листву увидел их. Молодой немчик вздернул подбородок с остреньким кадыком, и затылок у него наполовину белый, как у пятнистой собаки. В руке пистолет, в другой фуражка, и он обмахивался ею словно веером, возбужденное внимательное лицо вглядывается в овраг. Другой, в каске, с багровым мясистым затылком, стоит спиной, на ней ранец из рыженькой телячьей шкуры. Он дышит тяжело, свистяще, и плоский штык рыщет, направленный в овраг.