Праздник побежденных - страница 12
Я воспринял эту картину сразу и всю, как при вспышке молнии, и нажал спуск. Пистолет дернулся в моей руке, грохнул выстрел в куст, в них. Я нажимал и нажимал, выкрикивая: «На! На! На!»
Молочноголовый немчик в немом чрезвычайном удивлении обернул белое лицо и оседал за куст. Я успел разглядеть, что бровь одна белая, другая рыжая, один глаз карий, другой голубой. Второй немец неуклюже подпрыгнул, но я уже направил пистолет и яростно кричал: «На! На! На и тебе!» Он уронил винтовку, попятился, мелко и часто перебирая ногами, руками обхватив живот. Когда упадет? Когда? — испугался я, но его ноги в тяжелых сапогах заплелись, он споткнулся и раскорякой грузно сел, каска съехала на глаза, иноземное сукно на толстой ляжке треснуло, обнажив в прорехе тело. Долго в наступавшей тишине подергивалась подошва, пупырчатая, с медной подковой, и я не мог отвести от нее взгляд.
Так-то вам за болотника! — шепнул я. — Так! Не было ни злобы, ни ярости, а лишь смертельная тупая усталость. Но что-то заставило меня заглянуть в его лицо. Под каской квадратный подбородок, мясистый нос и желтый, изъеденный ощер зубов. Пришла дикая мысль: эти зубы так бесстыдно оскалены, потому что им больше не кусать.
Ноги мои подкашивались, руки обвисли, а пистолет стал ненужным и тяжелым. Но опять смутный страх пробежал по нервам, насторожил. Я не один, кто-то смотрит мне в затылок. Кто? Я оглянулся и оцепенел. Молоденький белоголовый немчик, почти мальчик, жив будто, полуприлег на куст, будто отдыхает. Пистолет у голенища опрокинулся стволом вверх, а его тонкие бледные пальцы щиплют, щиплют и отбрасывают траву. Господи, почему белее мела его лицо? Почему так виновато глядит на меня и молча моргает?
Что делать? Надо помочь — он жив. Но веки устало наползают на его разноцветные глаза, лицо подергивает серо-зеленая смертная патина, розоватая пена на губах перестает пузыриться. Теперь он глядит мне в затылок вопросительно и виновато; набежавший ветерок заламывает молочно-рыжую прядь, поднял карманный клапан, и это шевеление подчеркивает мертвую суть тела.
И все дальнейшее было просто. Куст шиповника, словно стервятник над жертвой, шевелил зелеными крыльями и зло глядел кровавыми зрачками, и тоже — в затылок. Я попятился, потом побежал, а когда оглянулся, то еще раз увидел, белое, глядевшее мне вслед лицо и выпяченную из травы грудь.
А напротив в овраг прыгали какие-то люди и скользили, вспахивая каблуками красный суглинок. В голове моей шум бора, в глазах розовая кисея, и вот уж голубое небо, вместе со слепящим диском солнца, с вершинами сосен падает на меня, истерзанного и виноватого.
Феликс оторвался от чтения и, хотя и знал, что Белоголового нет, все же оглядел пустую комнату внимательно, напряженно и потер затылок.
Так уж повелось с того памятного дня: стоило расслабиться, забыться и спокойно пожить, как в самых невероятных ситуациях, то ли в кино, то ли на пляже, он вдруг чувствовал сверление в затылке. Он замолкал на полуслове и ловил себя на том, что отыскивает в толпе взгляд, а руки то гладят и гладят затылок, то шарят вокруг, отыскивая железо. И напрасно он рассуждал, что был прав, что выхода не было, и если б не он их, то они б его. Что он был военный летчик и защищал свой народ, а война была в его понимании делом святым. Он приводил непоколебимые доводы, но они оставались продуктом разума, а взгляд на затылке лежал. И избавлялся Феликс от него лишь после того, как рука находила железо и Белоголовый исчезал.
Он еще раз оглядел комнату и подумал о том, что в тот кошмарный день он, истекая кровью, дважды терял сознание и выжил.
И откуда брались силы?
Он разгладил листы и, окутавшись дымом, стал читать далее.
Журчит вода и холодит лицо. Вокруг тишина, темень, а вода почему-то сладкая, но это не удивляет. Я ворочаюсь и понимаю: жив. Над головой звякнуло ведро и зазвучал восторженный, удивительно музыкальный голос: «Поди отошел — живуч!» Свои, но почему в темноте? Наверное, ночь.
Где-то в вышине распахнулась дверь, вплеснув необыкновенно красный свет, и я увидел силуэт в фуражке с высокой тульей, в сапогах бутылкой — звучит чужая речь. Я уронил голову, мне не страшно, мне не страшно, мне все равно. А цепкие руки подняли, подтолкнули к двери, и опять музыкальный голос — живуч, живуч, иди. Я чужими ногами переступил порог и, ослепленный солнцем, постоял, держась за косяк, — конвоир меня не подгонял. Когда привык к свету, то увидел двор с громадным, в полнеба, деревом, его крону медными копьями пронизывало солнце, и медные грозди ползли по забору.