Праздник побежденных - страница 17

стр.

— Не забудьте, сегодня футбол, — сказал он.

Верина голова, вздрогнув, опустилась ниже.

— Как? Вы же не болельщик?

Лица конторских удивлены, растроганы. Впервые возникла общность взглядов.

— Не болею, но сегодня интересный матч, наша сборная с ФРГ, — сказал Феликс.

— А за кого же вы, позвольте поинтересоваться, переживаете, — вкрадчиво спросил бух, подмигивая над кастрюлькой, давая понять всю абсурдность вопроса.

Феликс только этого и ждал, он обвел взглядом насторожившиеся лица, прикурил, потушил спичку, повращал в пальцах и ответил:

— Разумеется, за ФРГ.

— Как?! За фашистов? — взвизгнула картотетчица, и наступила тишина.

Но Феликс знал, бомбы легли хорошо, просто они замедлены, и, выходя на улицу, увидел Верино лицо с ладонями, зажавшими губы, с глазами, полными смеха, а за спиной раздается первый взрыв: «А хлебец-то он русский ест!».

Ну что ж, так заведено на фабрике — попрекать куском хлеба, за который он и заплатил. Он оглянулся на ворота с надписью «Красный резинщик», на выгоревший щит со стрелкой вверх, который обещал, что в этом пятилетии артель порадует соотечественников миллионной парой калош, — и все изо дня в день, все одно и то же. Дутые цифры, лживые слова, проходная с запахом борща и дремлющим над электроплиткой сторожем. Хоть бы что-нибудь изменилось хоть чуть, хоть бы напиться и попасть под автомобиль.

А с киноплаката улыбчиво глядела дама — Джина Лоллобриджида.

Он посомневался, махнул рукой и побрел в кино.

* * *

Он пересек залитую солнцем площадь. На красный светофор провизжал шинами черный ЗИМ, увозя за стеклом велюровую шляпу и багровую шею братца. Спешит, конечно, на стройку.

Феликс даже сплюнул от досады и почему-то вспомнил, как много лет назад братец изображал на демонстрации Чемберлена. Они тогда чуть не подрались, но Диамарчик был старше и, главное, мог шевелить ушами.

Он восседал на натуральной дерьмовой бочке, пыхтел сигарой и под лаковым цилиндром шевелил ушами. Толпа, заткнув носы, в восторге выла.

Теперь у него в кармане валидол, и он понял: пора сооружать себе памятник, самый гигантский в области, а может, и в республике, хорошо б величиной с египетскую пирамиду — Дворец пионеров.

Братец сам в рабочей блузе торчит сусликом на блоках. Шлет приказы или «Отставить все», или «Прислать срочно!». Говорят о нем: «Во дает, сам Федуличев!».

И гигантское чудовище на бетонных колоннах громоздится в небо.

— Ты, конечно, построишь дворец, — злорадствовал Феликс, — конечно, под барабанную дробь пионеры повяжут на твоей апоплексической шее галстук, но в музей «Мадам Тюссо» ты не попадешь, о тебе забудут, как только заколотят в гроб последний гвоздь. Потому что ты — никто и умел лишь, зная где, шевелить ушами.

* * *

Он хотел увидеть Джину Лоллобриджиду, а на рекламе взрыв и падающие черные, а над ними со знаменами в победном великолепии, конечно, белые, и все для последнего, на этот раз для окончательного, вечного мира и справедливости на всей земле. Но вожди, думал Феликс, снова соревновались в постройке броненосцев или же самолетами — «Кто выше, быстрее и дальше всех полетит», а еще лучше космической феерией, а в действительности же все для того, чтоб восседал в веках на медном коне в центре земного шара какой-нибудь кайзер с медными усами, и плевать ему на смерть, кровь и слезы. Это побочное явление — женщины еще народят. Но и человечество хорошо, Феликс даже сплюнул от досады. Человечеству, видишь ли, подай орла, свастику и «Дранг нах остен» или же перст, указующий в «светлое будущее», в котором сплошное счастье и бутерброды с мармеладом в палец толщиной, поровну для каждого.

На другой рекламе человек в треуголке. Париж, склонив знамена, приветствует его. Если он гений, рассуждал Феликс, то для чего расстрелял ночью шестьсот пленных под стенами Яффы?

Обстоятельства сложились так, объяснит историк, но император страдал всю ночь. Если обстоятельства сильнее его, то какой он к черту император? И плевать, что он всю ночь под луной картинно проторчал на Адриатическом берегу. А Ванятка, мой враг, был сильнее обстоятельств, он открыл засов, выпустил меня и стал к стене сам — он не был императором.