Присяга - страница 46
После войны ее прах перенесли в Калининград. На братском кладбище стоит обелиск, на его грани высечено: «Гвардии старшина м/с Елена Борисовна Ковальчук. 1911 — 1944 гг.».
Но память о ней живет. Собираясь на традиционную встречу, о ней вспоминают ветераны 1-й гвардейской Московско-Минской стрелковой дивизии. Ее именем названа улица в Киеве, где жила она до войны, работала мастером в парикмахерской и откуда ушла добровольно на фронт. И помнят о ней десятки мужчин, те, кого спасла она, перевязав на поле боя и вынеся на своих сильных плечах из-под огня.
...Тебя где ранило, товарищ? Под Смоленском? На берегу Нары под Москвой? Или под Оршей, в осеннем сыром мелколесье, буреломно истоптанном самоходками?
Ты помнишь, как по сигналу атаки выпрыгнул из окопа. Низко пригибаясь, побежал. Споткнулся. И падал почему-то долго, как во сне, не чувствуя боли, не ощущая страха, и только тело словно стало чужим, вдавилось мертво в глинистую землю.
Бил короткими очередями тяжелый немецкий пулемет. Где-то близко, отчаянно и дико закричали: «Санитара давай! Братцы!.. Санитара!» Вот тогда ты испугался. Ты тоже хотел закричать, позвать на помощь, но сквозь губы выдувая розовые пузыри, просочился стон. Навалилась тоска, погружая в серую муть, отнимая волю, а над головой ошкуренная пулями качалась и качалась сахарно-белая веточка ольхи... Алюминиевая фляга обожгла рот холодом. Встревоженное, в каплях пота женское лицо склонилось над тобой. Ты узнал ее, санинструктора, видел мельком перед атакой, — это ведь первый твой бой. У нее был застуженный хрипловатый голос. Раздирая с треском бинты, она сказала: «Потерпи, миленький. Потерпи, хороший мой». Ее руки что-то проворно делали с твоим телом. Они были теплыми, эти руки, а ты, беспомощный как ребенок, вдруг вспомнил мать и от жалости к себе, от проснувшейся надежды и от боли почувствовал, что в уголках глаз набухает влага. Словно мешок с песком, она перекатила тебя на разостланную плащ-палатку и проворчала, взявшись за концы брезента: «Ох и тяжеленные эти мужики».
Вот и все. Больше ты ее не видел, имени не запомнил.
Но в глухой заполночный час, когда ноет, отзываясь на дождливую погоду, простреленное бедро, в твой сон с гулом, с немыми взрывами, с огненным пунктиром трассирующих пуль и запахом горелого шинельного сукна возвращается яростное время твоей далекой молодости. И словно опять видишь ты в изодранных зеленых пленочках ветку ольхи, и слышишь отчаянно испуганный крик, и чувствуешь, как женские руки быстро и ловко бинтуют твое израненное тело.
А днем на улице ты смотришь пристально на седого человека, на груди у которого поблескивают военные медали, и замечаешь вдруг, что и он, этот человек, вглядывается в тебя внимательно, будто боится, что ты, не узнав его, пройдешь мимо, и будто хочет он спросить у тебя: «А на каком фронте ты воевал, друг?»
Сегодня со страницы «Известий» тебе будто в душу глянуло знакомое лицо. Узнаешь? Это санинструктор, тот самый. Ее звали Елена Ковальчук... Расскажи о ней, — нет, не сыну, он вечно занят, — работа, хоккей, «Жигули». Расскажи внучке, она у тебя совсем уже взрослая.
Вы сидите с женой за вечерним чаем и поглядываете то и дело в окно. Там, за окном, по весеннему скверу ваша внучка который уже час ходит с тем симпатичным очкариком, что учится с ней на одном курсе. Ты ворчишь, поглядываешь строго на жену, а она улыбается, и лицо у нее такое, словно припомнила она, как в сорок втором, вскоре после госпиталя, в бараке с дощатыми стенами справляли вашу свадьбу и на столе стояло нехитрое угощение из продуктов, полученных по карточкам за неделю вперед. И вот когда ваша девочка, ваша надежда и радость придет с пылающими щеками и ликованием в глазах, протяни ей газету с фотографией и объясни деликатно, что у жизни есть своя особая линия, своя логика. И как это не покажется, может быть, странным на первый взгляд, но ты сам, и твой сын, и она, твоя внучка, и все, что будет у нее впереди, все ее радости, будущие дети, внуки и правнуки, бесконечно обязаны вот этой женщине с боевым орденом на гимнастерке.