Притча о встречном - страница 30
На дворе вскоре заметили, что с тех пор, как Муся стала навещать крольчатник, она больше не обращала внимания на гудки иностранных пароходов, прибывавших в порт, как бы долго и зазывно, словно специально для Муси, исходя истомой, ни гудели они. Да и что-то невиданное раньше происходило с Мусей. Одолжив у кого-то на дворе кошелку, она отправилась на базар, на который она отродясь не знала дорогу. Потом она занималась стряпней, что тоже никогда не делала. Бабы из окошек глумливо следили за нею, как она у летней плиты то брякалась на колени и, точно молясь, раздувала огонь, то сосредоточенно, задирая подбородок, без конца пробовала свой борщ, а то неумело, обжигаясь о горячую сковородку, перевертывала подгорающие котлеты. Но самое удивительное было то, что — как официантка ресторана — она потом все состряпанное несла на большом подносе в крольчатник!..
А Митя все больше мрачнел — то ли сердобольные соседки рассказали о новом увлечении жены, то ли он сам об этом прознал, но теперь Митя стал все чаще пропадать со двора…
С большой тревогой все на дворе взирали на все это, все гадали, шептались: чем оно кончится? Что касается нас, дворовой пацанвы, мы точно знали, что все кончится большой дракой. Мы ее предвкушали, мысленно поторапливали. Вот наконец Митя отомстит и за нас, и за кроликов, он накостыляет, он одной рукой уделает этого жлоба! Еще бы — когда Митя мылся в синем эмалированном тазу после работы, нам иногда удавалось упросить его показать силу своих мускулов. Бечевку мы запасали для этого загодя. Митя с нашей помощью многократно обвивал мускулы правой, затем сводил руку углом, и, к нашей радости и ликованию, бечевка лопалась, как нитка! Он, Митя, накостыляет, он уделает жлоба — и сомневаться не приходилось!..
Но драки не было. Муся вдруг затеяла большую стирку — на все веревки двора. По развешанному было ясно — все, от подштанников до пиджаков, все это Митино. Неужели взялась за ум Муся? Или муженек хорошенько поучил кулаками этому уму-разуму?..
Потом Муся утюжила и укладывала в лозовую корзину имущество мужа. Эта корзина была мрачным знамением. Не хотелось верить догадке. Но вот они оба вышли за калитку — Митя опечаленный, Муся с видом задумчивого сочувствия этой печали. Они молча постояли, глядя друг на друга, — Муся зябко совала руки в узкие рукава своей жакетки. Наконец они обнялись, и стало ясно — они прощаются…
Легко взвалив на плечо корзину, Митя, не оглядываясь, зашагал в сторону городского вокзала. И пока он не скрылся за поворотом, Муся смотрела ему вслед. Затем медленно повернула и тихо, точно лунатик, повесив голову на грудь, пошла домой. Да и был ли он когда-то у нее, дом? Особенно сейчас, когда осталась вдвоем с глухой матерью Мити, люто ее ненавидевшей?..
Все остальное как-то сделалось и быстро, и как бы само собой. Кролики были проданы, их хозяин и палач, в новом шевиотовом костюме и в шляпе из рисовой соломки, взял на заводе расчет, а главное, сбрил бороду!.. Он оказался нестарым, может, немногим за сорок, от силы. В швейпромовском пиджаке он оказался еще шире в плечах, осанистей, и женщины на дворе страшно удивлялись такому преображению человека. Все припысывалось швейпромовскому шевиоту. «Надо же, как одежда меняет человека! Совсем интересный мужчина, можно сказать! И видный из себя, и солидный… Хоть в директора!» Муся, конечно, была все время возле него. То просовывала ручку ему под локоть, то зайдет вперед, обернется, глянет на него — поправит галстук или чуть-чуть пригнет книзу соломенную шляпу. Он не мешал ей проделывать эти знаки женского внимания. Лишь нет-нет улыбнется, точно ребенку, занятому безобидной шалостью.
И так же внезапно оба исчезли со двора. На подвале висел большой амбарный замок, который, впрочем, потом оказался незапертым. В подвал снова понемногу возвращались кошки и крысы. Глухая мать Мити поспешила пустить жильцов в комнату Мити и Муси.
На этом можно бы кончить историю — кусок жизни моего детства, когда все значительно, все западает в душу и помнится до самой смерти, — если б однажды во двор не заявился милиционер. Впрочем, он был, наверно, в каком-то милицейском чине, судя по синим эмалевым кубикам в петлицах да по полевой сумке в руке. Он спрашивал о бывшем жильце подвала и хозяине крольчатника. Вынул из сумки вчетверо сложенный лист бумаги, видать, письмо. Мне показалось, что я узнал Митин почерк. Он очень своеобычен у людей редко пишущих — надо затем очень долго и много писать, чтоб он снова обрел свою, уже другую, правда, своеобычность. Что-то такое мне тогда пришло в голову, потому что почерк мой был моей бедой, в школе меня за него долго и безуспешно шпыняли, немало он мне отравил часов жизни. А над бедой своей человек думает, немало тут поймет, хотя все это редко помогает.