Пророк - страница 29
Опять — нет. Я тебе уже говорил — нет. Ради своего брата я должен разобраться. Да и не только ради него, если хотите. Сейчас, как никогда, я должен быть живым и думающим. Это уже далеко не только мое дело.
А зачем вся его контора, зачем вся его жизнь? Зачем теперь притворяться «успешным», «не быть неудачником»? Кого обманывать, зачем?
Нажраться, что ли? Ну, нет. Этого они не дождутся. Вечное противостояние каким-то «им». Опять — стало легче.
Хотя, если пивка… Главное — водку не глушить.
Он понимал, что это пока еще не боль. Это — оглушение, шок. Мертвые, самонепроизвольные мысли бродят в голове. А вот сейчас начнется боль.
Сейчас она начнется.
Сейчас.
…шепот… маленькая лесная речушка… ручеек даже… прелестно журчит на своем маленьком порожке… женский шепот… солнце пестрит сквозь майскую листву… ветвь склонилась матерински к ручейку… правда, не она его баюкает, а он ее… шепот… а ты что тут делаешь? я? червяков ищу…
Дрын вогнали в середину груди. Сразу адски запекло. Ну все… готов… Он непроизвольно вскинул руки к груди, чуть-чуть, слегка. Насадили-таки его. Насадили, как жука, пополнили им коллекцию. Но он был не жук, он был узкая, острая личинка. Но не суть. Он увидел брата, идущего к нему навстречу, со слишком для него взрослым, даже дурацки-солидным, недавно купленным портфелем, смотрящего с восторгом на него, на своего старшего брата. Не помню, что там было. А ему чего-то не понравилось — может, тот самый портфель, он, скривив рот, сказал что-то такое… Брат сразу же изменился в лице, выпрямился как-то, вскинулся, почти лопатка к лопатке, глаза сузились, вспыхнули по-татарски. А-а, вот что это было: не виделись пару месяцев, и так он встретил младшего брата. Насмешечкой. Он вцепился зубами в руки, желая обглодать их. Он не мог видеть этого изменившегося лица. Он не мог слышать своего издевательского голоса. Попытаться слезть с дрына… Нет, не слезешь… А дрын начали тем временем поворачивать. Он тоже стал поворачиваться вместе с дрыном, кособочась, потому что, когда в тебя вогнали дрын — это очень больно, но когда его еще и поворачивают…
Он услышал, что издает низкий, ровный, монотонный звук, где-то низом горла, звук, лишенный какой-либо эмоциональной окраски.
Лицо брата. Сияющие глаза. Так они не сияли при жизни. Портфель.
…1942 года больница была захвачена немецко-фашистскими войсками, учинившими зверскую расправу над больными…
Он вспомнил, как читал это в дурдомовской стенгазете, красные фломастерные буквы встали перед глазами. И он завыл, жутко, мерзко…
Но тут же сунул обе кисти себе в рот, чуть не разодрав его, вытье смолкло. Остался тот же низкий звук. Вроде чуть легче. Но потом увидел лицо брата и расстреливаемых психов, даже непонятно, кого больше он жалел, они слились и он пал на колени в позе умоляющего, как будто рассчитывая классичностью этой позы призвать в помощь всех умоляющих до него, сколько их было. Задрал голову и всем лицом уставился в небо. Небо было однотонное. По нему плыл еле заметный серенький дымок… Дрын в его груди вдруг провернули как-то особенно грубо, на два оборота, сильным, мотоциклистским движением, газу дали. Он скрючился. Не хватало воздуху. Не вздохнуть… Подавился слюнями как будто…
Он стоял на коленях и дышал. Начал чувствовать боль в ушибленных коленях. Потом медленно, осторожно встал. Пошел прямо вперед, понимая, что надо идти любой ценой, неважно куда. Впрочем, надо бы по площади, которая, как правило, безлюдна, за исключением голубей. И тут еще один кадр с братом. Но только со спины, о чем-то с тоской задумавшись, уже не мальчик, а парень. И это согбенная спина подействовала на него, разумеется, так же, как и лицо — опять дрын, и как-то свежее, крепче, — то впечатление от лица с портфелем уже успело слегка притупиться, — а вот это — свежее подкрепление, и к точно такой же, первой боли примешался еще и ужас — ведь таких кадров миллион! его не хватит на все! Крутанувшись, он резко сменил направление движения, посмотрев только, чтобы с площади не уйти, дрын поворачивался и жег, пек, но он понимал, что на одном месте капут, с просевшими коленями он все брел прямо.