Просто голос - страница 32
По ходу фортификации я безотчетно припадал перед окном к полу, остерегаясь грозящих оттуда невидимых снарядов, но сведения о происходящем все же урывками поступали. В саду, в розовом блеске низкого солнца, Юста скликала с качелей мешкающую сестру, а Гаий, которому Диотим смастерил из прутьев и тряпок утлое подобие стрекозы, чванился этим чучелом и с натужным жужжанием запускал его на какой-нибудь десяток футов.
И вдруг сверкнуло, что это наверняка он, его адское изощрение, потому что больше нет у меня злопыхателя предстательствовать перед мраком! Такое по силам любому: нацарапал три слова на черепке и оставил у алтаря или просто на перепутье. Разве не за мою дружбу поджег он Вирия?
Эта ослепительная мысль продержалась на плаву лишь мгновение, но не будь я тогда в изгороди страха, мне было бы нипочем выбить ему глаз и много хуже. На наше взаимное счастье, слишком ласково сияло солнце, слишком льстила судьба два долгих дня, до злополучного болотного наваждения, которое еще невесть кому было послано, — при мысли, что Каллисту, сердце, уже замедлившее до виноватого шага, вновь натянуло постромки. Под крышей дома, где оно гулко ночевало все свои двенадцать лет, разнесся голос отца, веля подать свечи, и бред разомкнул объятия, мальчик вспомнил, что ему, невзирая на краткость возраста, уже определено родительской властью будущее Брута и красивая смерть на страницах истории.
История лжет, но злейший лжец — собственная память. У лжесвидетельства или желания выгородить подлых предков есть хотя бы то трогательное достоинство — если угодно, изъян, — что заблуждению подлежат не все, очевидное исключение составляет автор, а публику тоже не всегда возьмешь голыми руками. За вычетом этих понятных случаев, получаем два разряда неизобличимого поголовного обмана. Историк, тем истовее, чем он честнее, собирает скудную жатву лжесвидетельств, опровержения которых не приходится опасаться за давностью обстоятельств и смертью обеих сторон, греческий гений стрижет события под гребенку твердых воззрений, а простофиля римлянин приводит на равных взаимоисключающие факты, словно дело и впрямь могло обстоять двумя различными образами. Капитолийские записи сгорели, изрешетив время рваными дырами, но честный историк косит не там, где посеяно, а куда досягнет серпом, и выпекает поколениям плевелы.
Но память поступает бессовестнее и тоньше, извлекая на свет беззащитный случай, как рыбу из воды, и он дохнет и смердит на увековечившей бумаге. Или протяните прозревшему изжеванное сеткой тельце пяденицы и объясните, что эта вещь когда-то летала. На пепелище прошлого откапываешь бронзовую дверную петлю — но где же дверь и державший ее косяк? Это уже не твое прошлое, живший там — уже не ты, вам не разделить имущества, и мемуарист распродает краденое. Пернем, однако, эту древнюю мысль какому-нибудь Карнеаду и продолжим наши торги.
Дня два после исповеди на охоте тема предстоящего подвига в наших с отцом беседах не поднималась. На этот раз он, видимо, ждал инициативы от меня, слабо расположенного в ту пору к героизму, и терпеливо недоумевал. Как ни беспрекословна родительская воля, с меня причитался по крайней мере кивок согласия, ибо заговор требовательнее родства, а твердыня, на которую подразумевалось посягнуть, уже вобрала прерогативу вселенского отцовства — «и ты, дитя?» Но я жил одним головокружением, поработив себя безудержному чувству. В предвкушении повторного побега за периметр рассудка — побега, пока отодвигаемого моим суровым распорядком, — мы с Каллистом подстраивали себе ежечасные встречи, в деланом удивлении настигали друг друга то на току, то за зимним загоном, а то и вовсе в саду, где у колен Артемона брат и сестра прерывали греческий распев, а учитель строго взирал на наши нарочитые ужимки; и с визгом, который в иное время скорчил бы меня мучительным стыдом, мы давали за амбаром волю рукам. Чего только я не наплел ему в этом коротком угаре, чего не насулил — разве престола в Асии, но уж как пить дать братство по оружию и благосклонность Иоллады, раз уж прежде разменял этот краденый денарий. Каллист бил меня в бок и смеялся прерывистым птичьим смехом, далеко откидывая голову и обнажая щербины рта.