Противоядия - страница 28
Я ответил, что такое воззвание уже было до меня, оно известно, одни принимают его, другие отвергают. Вопрос поставлен, и, если бы я нашел нужным, мне бы осталось просто повторить его, не внося ничего нового, так что это не сделало бы меня, как он говорит, «самым крупным драматургом сегодняшнего театра».
Критика эти слова здорово рассердили, и он не стал этого скрывать. После повторной постановки тех же самых «Стульев» спустя несколько месяцев он разразился пространной статьей, в которой с жаром доказывал, что его первые восторги были ошибкой и что, посмотрев пьесу во второй раз, он понял, что в ней нет ничего особенного. Примерно то же самое произошло и в Париже с молодым критиком, выделявшимся скорее не ученостью, а догматизмом. Этот молодой критик спросил меня, согласен ли я с тем, что он написал по поводу некоторых моих ранних пьес, которые он воспринял как критику мелкой буржуазии. Я ответил, что могу согласиться лишь с частью его утверждений. Может быть, в моих пьесах и впрямь присутствовала критика мелкой буржуазии, но мелкая буржуазия в моем понимании—это не класс, связанный с тем или иным типом общества, ибо мелкий буржуа для меня существо, водящееся в любом обществе, революционном или реакционном; по мне, мелкий буржуа—это человек, замороченный лозунгами, не умеющий мыслить самостоятельно, а повторяющий готовые, то есть мертвые, истины, навязываемые другими. Короче говоря, мелкий буржуа—это ведомый человек. По- моему, тот молодой критик, даже будучи противником буржуазности, вполне мог быть мелким буржуа. Прошло совсем немного времени, и статьи того же критика о тех же пьесах стали неблагожелательными, а ведь я не изменил в текстах ни единой строчки. Я просто-напросто не захотел безоговорочно согласиться с его интерпретацией; я отказался стать партнером в его игре. Тот же самый критик опубликовал в крупном еженедельнике большую статью о моем театре и о театре одного моего коллеги по перу, проиллюстрировав ее фотографиями нас обоих в самом центре страницы. Все, что написали эти два драматурга на сегодняшний день, провозглашал критик, хорошо и полезно; они «разрушил» определенный язык—теперь им надлежит перейти к созиданию; они критиковали и отрицали— теперь пришла пора утверждения. Утверждения чего? Того, естественно, чего хотелось ученому критику. Я не последовал маршрутом, который он для меня наметил. Второй же драматург поступил иначе. На избранном пути, усыпанном розами, его ждали все мыслимые похвалы; я же был отлучен от церкви, и на мою голову обрушились молнии, низвергаемые критиком и его друзьями, ибо для них приемлем лишь один вид театра, сосуществование же—неведомое им слово.
Будь я похитрее, я бы мог, согласившись хотя бы на словах с его интерпретацией моих пьес, спасти их в его глазах. Некоторые авторы любят, чтобы их возносили буквально все, пусть даже по недоразумению. Моя не- дипломатичность привела к тому, что первые пьесы вызвали у некоторых умудренных критиков настороженность. Но ведь колебания возникли у них уже задним числом! Это не только порождает большие сомнения в объективности этих критиков, но — что и есть главное—ставит под вопрос правомерность любой критики, способной почти одновременно утверждать об одном и том же произведении противоположные вещи.
Это тем более неприятно и тревожно, что при условии некоторой изощренности противоположные критические суждения кажутся в равной мере отвечающими сущности произведения, полностью объясняющими его, что вполне удовлетворяет того, кто все это читает. Незаурядные умы еще до меня высказывали сомнение в возможности существования критики как таковой. Столь же закономерно поставить вопрос о жизнеспособности любой идеологии. Как только появляется возможность, вооружившись тем или иным идеологическим критерием, судить о произведении искусства, событии, политической или экономической системе, истории, жизни человека, как только становятся возможными различные интерпретации, без крупных внутренних противоречий объясняющие и интегрирующие факты в ту или иную систему, где все как будто с ними согласуется, как только выясняется — а без этого не обходится, стоит только захотеть,—что те или иные исторические факты льют воду на ту или иную идеологическую мельницу, сразу появляется соблазн заключить, что идеология на самом деле не стягивает, как смирительная рубашка, а выступает просто как склонность ума, индивидуальный выбор, вовсе не являясь объективной истиной. Остается наука. И еще-— художественное творчество, которое, будучи независимым пространством, самостоятельным сооружением, превращается в объективную реальность, пусть даже с неизбежной субъективной интерпретацией.