Прозрачная маска - страница 55

стр.

Так, играя в молчанку, дожили до зимы. Впервые я прикоснулся к ней, когда выпал снег. Сторож затопил «буржуйку», огонь бушевал в печке, а Кичка, продрогшая на морозе, стояла рядом, и рукав ее коснулся трубы. «Сгоришь!» — крикнул я и отдернул ее руку. Потом легонько тронул за локоть, она не отшатнулась. Послышались чьи-то шаги, и я отстранился.

В ноябре у Кички был день рождения. Я купил подарок и приготовился сделать ей сюрприз. Поцеловал руку, хотел обнять, но вдруг отшатнулся в нерешительности. Увидел ее изумленные глаза, и вдруг она бросилась мне на грудь. Она ждала моих слов. Но слова к чему-то обязывают. Поцеловал ее в лоб и отстранился. Она пискнула, как птенчик, губы у нее задрожали, и я почувствовал у себя на лице ее жадные поцелуи. За этим занятием и застал нас доктор Живко. Помню, как-то мы поспорили с ним и договорились, что войдет он ровно в восемь, когда, как я предполагал, мне удастся привлечь ее в свои объятия и удерживать, пока не откроется дверь. Я сделал вид, что сопротивляюсь, разыграл целую сцену, но она не заметила моих усилий. Кичка была просто в оцепенении, расстегнутая кофточка висела на ней, как перебитые крылья у птицы. Удивлен был и доктор Живко. Думаю, что после этого случая он забыл о женщине в Карнобате, но, видимо по этой же причине, стал пить запоем.

Мы продолжали работать в одной комнате, она за ширмой, а я у себя за столом, почти не разговаривая, но за перегородкой я чувствовал ее дыхание. Особенно вздохи. Ничего другого между нами больше не было. Говорили только один раз. «Попроси его, чтобы никому не говорил», — умоляла она. Доктор Живко, как я уже упоминал, умел хранить тайну. Однако он сделал то, чего я и не предполагал. Шантажировал ее: «Или придешь ко мне, или я расскажу мужу». Потом мне стало известно, что они тайно встречаются, и я не удивился, когда через год Кичка родила ненормального ребенка: в течение этого года доктор Живко не протрезвлялся. Вслед за ним запил начальник почты, его понизили в должности, сделав письмоносцем. Жена его уехала с ребенком к своей матери. Я был один и только иногда сожалел об этом. Бог мне свидетель, такого исхода я не хотел.

Заметка автора. Письмоносец Симеон Митев погиб в автомобильной катастрофе, в которую попал, будучи пьяным. Кичка Митева в настоящее время работает дояркой на молочной ферме кооператива в своем родном селе, живет одна. Ее ребенок в возрасте семи лет был отправлен в интернат для слаборазвитых.

3

Летом доктор Живко женился. Привез свою карнобатскую и в тридцать два года стал отцом. Пил теперь редко, но очень много, и алкоголь настолько изменил его личность, что после каждого запоя он каялся. Его исповедь представляла целый моноспектакль, как теперь говорят, и всегда привлекала публику. Мужчины слушали с особенным удовольствием и каждый раз спрашивали о Кичке. Однако он никогда не признавался. Его жена была женщина особого склада и мало-помалу изолировала доктора от избранного им общества, а без его духовного присутствия вечера в корчме стали однообразными и скучными, и у меня создавалось впечатление, что время остановилось.

Все вокруг говорили о приближении осени, крестьяне собирали урожай с полей и садов, а я снова впал в апатию, которая, казалось, становилась хронической. В это время старостой села выбрали дядю Жельо. Это была его партизанская кличка, а при крещении он был назван Горан Иванов Торов. Гораном его называла только жена, однако об этом уже все забыли: она умерла еще до моего приезда. Дядя Жельо был мужчина крупный, ходил, опираясь на трость, носил пиджак из зеленого офицерского материала и черные шаровары из грубого крестьянского сукна. На документах он подписывался «Г. Т.-Жельо». В партизаны ушел совершенно неграмотным, но там какой-то гимназист научил его писать три начальные буквы — его инициалы, будто уже тогда знал, что этот единственный партизан села после взятия власти станет начальником. Значительно позднее, когда случились эти неприятности с его дочерью, я понял, что дядя Жельо был прилежен, ходил во второй класс начальной школы, а расписывался так неграмотно потому, что был ранен в указательный палец еще во время Балканской битвы. Это случилось после перестрелки их отряда с подразделением карателей. Во время стычки был тяжело ранен командир отряда, дядя Жельо взвалил его себе на спину и нес, а тут какая-то шальная пуля, зацепив указательный палец его правой руки, прикончила командира. Там его и похоронили. Жельо хотел сделать из своего ружья прощальный выстрел, но не смог нажать на спусковой крючок: палец не гнулся. Тогда его назначили снабженцем отряда, и он распределял пайки, разрезая и складывая хлеб на клеенке. «Большое дело, — говорил он по поводу своего высохшего пальца, — не буду браться за письмо, да и нужно оно мне как рыбе зонтик». Однако наступили времена, когда ему потребовалось не только держать в руках ручку, но и писать доклады. Знал я его как доброго, но стеснительного человека. Дашь такому человеку власть, он никогда не сможет применить строгих мер — или будет следовать своему характеру и сердцу, не позволяющим кого бы то ни было наказывать, или ополчится на себя, решив с завтрашнего дня в корне перемениться и начать издавать такие приказы, которые еще больше обрекут на провал задуманное дело. Таким и был дядя Жельо. Мне редко приходилось говорить с ним, и теперь точно не могу сказать, были ли у него особые слабости. Однако я предполагал, что, как у каждого живого и тем более заслуженного человека, было стремление к власти и славе. Слышал, что он мечтал о песне о своем отряде, какая была у плевенских партизан, которую и до сих пор поют и старые и молодые. Песню сочинить я не мог, однако однажды намекнул дяде Жельо, что неплохо бы поставить в селе памятник, причем не только геройски погибшему командиру их отряда, но и тем, кто помогал ему и, раненного, нес на своем горбу. Он понял, что я хотел сказать, сильно смутился и сказал неуверенно: «Неправильно поймут». На этом наш разговор и закончился, но после него дядя Жельо относился ко мне как к человеку, которому открыл свою мужскую тайну. Однажды он пригласил меня к себе в дом и показал фотографии своей молодости. Военная форма, в которой он принимал участие в Владайском восстании, очень шла ему. «Почему не стал офицером, спросишь ты меня, а я отвечу: не предлагали. — И, разглядывая фотографию, продолжал: — Только теперь форма не такая, как в те времена. Это офицерская».