Птицелов - страница 5

стр.


Родился я в Снегиревской больнице[12] в шесть утра 27 января 37-го в год красного Быка под знаком Водолея. Отец — офицер артиллерии, мать — медик.


С самого начала ничего хорошего со мной не ожидалось. Голова была так себе, не сосем оформленная. Удлиненной картошкой.


И бабушке сразу пришлось вымачивать мою голову в отрубях и формировать как глину, чтобы получить что-то достойное, Думаю, ей это удалось. Дальше — больше: гнойный экссудативный плеврит, в результате которого сердце вытеснилось в правую сторону. Вылечил меня главный пульмонолог Красной Армии. Но и бабуля два месяца не спускала меня с рук и выходила. Крестила она меня перед самой войной на Троицком Поле в церкви Кулич и Пасха.[13] Дома едва не случился скандал. Отец-коммунист ничему уже не мог воспрепятствовать: православный обряд был свершен. Хотя сама бабка была лютеранкой. Так тому и быть по жизни до самого конца. Православным.


Мать родила мою сестру в 16 лет, меня в 20, а в 24 она, бросив двоих детей, слиняла на Ленинградский фронт. Потому что самые мощные человеческие инстинкты — любовь, ненависть и патриотизм.

Кормила она меня грудью до двух лет. Уже и ходить стал. Бывало, она с подругами беседует, а я пришлепаю босичком и титьку требую. Они смеются, глупые, мать краснеет, смущаясь, а я сержусь. Любил я это дело.


Бабушка была строга. За провинности, по жизни со мной случавшиеся непременно по разным побуждениям и причинам, она ставила меня на колени на горох у круглой печки с железным поддоном. Я коленками разгребал горох, бабушка возвращалась и восстанавливала справедливость воздаяния. Но зато, когда растапливали печку, я долго-долго, точно огнепоклонник, мог смотреть, как в пламени поленьев танцуют хвостатые саламандры. Один ученый говорил: мальчишка не просто так смотрит в огонь или так попусту на берегу бросает камешки и смотрит, как на воде круги расходятся, — он философию мудрости постигает.

У бабушки были свои, патриархальные, деревенские понятия о лечении болезней. Когда у меня проявился дифтерит, бабушка поступила просто: на лучину намотала тряпочку и керосином продрала горло. В ней жила спокойная утопическая гармония. Во всем. В другой раз при сильной простуде она шлепнула мне на голую спину два горчичника, накрыла простыней, сказала: «Терпи», и ушла на кухню. И забыла. Потом сняла горчичники вместе с налипшей кожей. У матери была та же метода: «Встань и иди. Терпи». В них обеих жила некая анахроническая, каких-то давних, давних, диких времен, умиротворенность. И терпение. Отчего? Только с годами я это понял: они начисто, изначально лишены были гордыни, зависти и мстительности. По крайней мере, в младенчестве я этого не ощущал или не воспринимал.


С сестрой Галей[14] — Галкой, старше меня на четыре года, отношения были разные, но мы почти никогда не вмешивались в дела друг друга, Разве что изредка. Детских игрушек вроде бы и вовсе не было. У нее — тряпичная кукла с фарфоровой головой и закрывающимися глазами, зато у меня заводной мотоциклист с коляской. В длиннющем коридоре коммуналки он разгонялся со страшным грохотом. Сначала я — ничего личного — разбил ее куклу. Об угол стола. Просто эта фарфоровая дура была изначально уродливой. Да и глаза у нее какие-то неживые. Таких глаз в природе не бывает. Потом сестра сломала мой мотоцикл. Это уже было личное. Я вцепился зубами в ее коленку и вырвал кусок мяса. Шрам так и остался у нее на всю жизнь. Сестра долго называла меня «волчонком». Много позже острослов общежития института назвал меня «волк ленинградский Игорь Адамацкий».


Ритуал вечерней Анны Матвеевны был замечательный: молчаливое чтение непонятной для меня молитвы (это потом я стал понимать, что это именно молитва, а не что-то иное, потому что она газет, да и книг не читала, кажется, вовсе), а затем приуготовление ко сну. На ней было пять юбок. Она снимала первую, оставляя на полу, переступала через нее, затем вторую, третью и четвертую, и в исподней, белой, отправлялась ко сну. И тогда, и десятилетия спустя я помню это, как нечто такое древнее, архаическое, так, что сердце щемит...