Пути и судьбы - страница 20
— Э-эй! — кричат хохочущие ребятишки. Он тоже кричит, тоже хохочет и даже обгоняет какого-то зазевавшегося мальчишку, но ему не весело. Ему жалко оставлять березу. Летают птицы, идут по дороге люди, течет речка, а она все стоит на сухом глинистом пригорке и качает простоволосой головой с жесткими распущенными космами.
Казалось, что одинокая береза будет стоять вечно. Но однажды в бурю ее свалило молнией. Не стало березы близ дороги у реки, но никто, казалось, не заметил этого и ничто не изменилось в мире. Только печки в Дяглях запылали жарче…
Он неосторожно пошевелился, и ствол под ним качнулся. Покрепче обхватив упругую развилку, он вдруг представил, как возникло здесь это дерево, такое же одинокое и случайное, как он сам. Наверное, откуда-то с верховьев занесло сюда подмытый паводком ствол. Обломками корней дерево внедрилось в рыхлый сырой песок, и стало жить. Корни ушли глубоко в землю, крона разветвилась, листья затрепетали, зашелестели над водой. Хватало дереву и солнца, и влаги, и простора, и оно выросло огромным и могучим. Но так и не сумело выпрямиться. Та, давняя, береза и это дерево, должно быть, осокорь, слились в одно, и было в них нечто общее с его судьбой.
Что ж, если невозможно выпрямиться, то он сгорит, как та береза!
Река в этом месте круто гнулась. Берег вдавался в нее узкой журавлиной шеей. Берегом до моста было много ближе и, пожалуй, безопаснее, потому что кругом росли кустарники и высокая трава. Но он боялся берега, и не столько потому, что его могли схватить враги, сколько оттого, что в том месте, где падали странные кометы, горел металл и, казалось, сама земля.
Мост был уже так близко, что с краю над перилами неукрощенно и угрожающе выдавался темный остов танка. Но плыть против течения становилось все труднее и труднее. Он перевалился на спину и вдруг увидел тени самолетов. Наши или вражеские? Рев моторов был протяжно-прерывистый, враждебный. Стервятники! Один снижался, как будто собирался открыть стрельбу. И он нырнул. Но едва только вынырнул, над ним повисла осветительная ракета. Под ее ослепительно-белым светом он почувствовал себя незащищенным, пойманным и уже хотел опять нырнуть. Но ракета вдруг угасла, будто лопнул мыльный пузырь. На мгновение сделалось черно в глазах, как бывает при вспышке ночной молнии, а потом он увидел резко очерченные контуры свай и пролетов и косой крестик самолета, мелькнувший сквозь пробоину в настиле. Было похоже, что стервятники заходят на бомбежку, но они пролетели дальше к лесу. Снова вспыхнула ракета, но теперь она зависла где-то много левее, за мостом. Не успела лопнуть эта, как уже повисла третья — в тылу, над затаенно притихшим лесом. В лесу загрохотало, оттуда выметнулись черные смерчи и как-то странно — сполохами — посветлело.
«Лес бомбят. Значит, это наши так работали. Эх, еще бы дали фрицам прикурить!» — подумал он, и в ту же самую минуту откуда-то со стороны, как будто с гребня острова, понеслись вдоль моста знакомые кометы. Но теперь они уже не пугали, а бодрили, радовали, и, стараясь заглушить подавлявший все другие звуки скрежет, он кричал, с трудом удерживаясь на воде:
— Так их, так! Дай им, проклятым, жару!
И в это время на мосту ударил пулемет.
«А, ты еще строчишь!» — гневно подумал он и, подтянувшись, ухватился за перекладину одной из свай. Нога нащупала сколотый торец бревна, другая — железную скобу-каргу, и он почувствовал, что вода уже внизу. Сваи были скользкие от сырости и гнили, ноги неожиданно срывались. Напрягаясь до острой боли во всех суставах, он качался над водой как маятник. Но, подавив дрожь в руках и успокоив трепещущее сердце, карабкался все выше.
В сваях свистел ветер. Чем выше, тем резче и тревожнее. В этом тревожном свисте было что-то давнее, странно знакомое. И опять он вспомнил детство, самое его начало.
…Мать повязала ему голову платком, туго обтянула мягкой полою своей шубы. Была осень, шел мелкий дождь. Под башмаками матери противно хлюпало, ему же было и тепло, и уютно, и радостно у горячей ее груди. И он то высовывался и глядел сверху на липкую истоптанную тропинку, то снова прятался в душную, пахнущую овчиной и матерью шубу и смеялся от непонятной радости.