Пути и судьбы - страница 21
— Ах ты, смешунчик! — улыбалась мать, казалось, не глазами, не губами, а ямочками на щеках. — Рад, что уродился? А папанька-то как был бы тебе рад!
— А где мой папанька?
— На войне воюет.
— А когда он к нам домой придет? Я хочу, чтобы он скорей пришел.
— И я хочу, — отвечает мать, блестя глазами. — Выйдем за околицу посмотрим, не идет ли наш папанька?
За деревней мать остановилась и долго молчаливо смотрела куда-то вдаль на мокрую, раскисшую дорогу, на сбегающие с горушек мутные ручьи. Лицо у нее хмурое. В глазах тоска и ожидание. Дорога длинная, кривая, вся в мутных лужах и размокших кочках. Никто по ней не ехал, никто не шел. Только две намокшие вороны с сердитым хриплым криком гонялись друг за дружкой.
Ему стало скучно. Скорей домой! Мать еще крепче обернула его полою, прижала щекой к груди и пошла быстро-быстро, уже не оглядываясь на дорогу. С поля налетел ветер. Он чуть не опрокидывал обессилевшую мать, и лицо ее все раскраснелось от напряжения. Ветер был сердитый, даже злой, и, когда он налетал из-за мокрых, растрепанных ометов, что-то тонко визжало и свистело в недостроенной избе с краю деревни. Свист этот, это протяжное визжание волновали его, тревожили.
— Что это, мам? — спросил он, пугливо ныряя в овчинное тепло и ощущая бровью, как бьется у матери на шее жилка. Она приникла к нему горячим подбородком, задумчиво ответила:
— Ветер в стропилах, сынынька.
— А почему он плачет?
— Горя нынче у всех много, потому и плачет.
— А какое оно, горе-то? Большое?
— Тяжелое… Особливо, если у кого кормилец с позиций не вернулся.
— А наш папанька вернется с них, с позиций?
— Папанька-то? Вернется. Обязательно вернется…
Мост качался. В сваях свистело все резче. А он все лез и лез. Вдруг он толкнулся головой о что-то гулкое. Было ясно, что это настил. Теперь надо выбраться на мост. Но как? Там с краев высокие перила, а он уже выбился из сил. Чуть сбоку неожиданно проглянула луна. Он понял, что там пробоина, и стал карабкаться по наклонным бревнам к ней.
В этом месте настил разворотило фугаской или миной. Криво торчала в зияющем отверстии толстая расщепленная балка с вырванными перекореженными каргами. Вот он обхватил ее руками, подтянулся. Вот закинул ногу и уперся подбородком об острый, весь в занозах край. Вот начал медленно и осторожно переваливаться. Вот повис боком. И в то самое мгновение, пока висел боком, одним глазом он неожиданно увидел небо, другим — реку. Луна и звезды были как будто совсем близко, а темная река едва проглядывалась и казалась недосягаемо далекой, глубокой и враждебной.
Он поскорее перевалился на зыбкие, расщепленные плахи, отполз от края и минуты две дышал, не двигаясь и не шевелясь. Потом поднял голову, осмотрелся и увидел неподвижный танк с надменно растопыренным крестом на башне. И опять он вспомнил детство.
…Он сидит на коленях у отца. На отце серая шинель. Она мохнатая, колючая на ощупь, но к ней так приятно прижиматься. От нее пахнет отцом, порохом, недавними боями. Суконный отцовский шлем с острой макушкой и красной звездой у него на голове. Шлем очень велик ему. Так и ерзает тульей по волосам, так и съезжает на глаза. Но что может значить это маленькое неудобство, если он теперь как настоящий конармеец? Отец мастерит ему из дощечки шашку и напевает про конную Буденного. Наконец шашка готова. Он берет ее из рук отца, осматривает и уже не выпускает.
— Ну, брат, теперь ты настоящий рубака, — весело улыбается отец, и светлые усы его задорно шевелятся. На голове у отца — повязка. Под повязкой — рана. Это его казак пикой зацепил.
— Больно тебе, папань?
— Теперь ничего, терпимо, — улыбается отец. — А тогда больненько было.
— А ты плакал?
— Нет, брат, не плакал. Это на войне не полагается. Да и некогда. Надо же было того контрика с коня ссадить.
— И ты ссадил?
— А ты как думал?
— Тебе бы, папанька, надо так: того казака ссадить, а меня посадить. На коня-то. Стали бы мы сражаться вместе.
— Ах ты, вояка! — хохочет отец и очень больно, совсем не так, как мамка, освобождает ему нос. — Погодь допрежь батьки в пекло лезть. Вот доведется самому повоевать — узнаешь почем фунт лиха.