«Пятьсот-веселый» - страница 4
— А то давайте, скоротаем время, — предлагает третий, моряк-рыбак.
Я уже знаю: кто есть кто в моем купе. Рыбак едет домой в отпуск, «Его величество рабочий класс» — докер в порту. А подросток-перестарок — подсобный рабочий в гастрономе.
Я снова отказываюсь.
— Не желают-с, — с обиженной ноткой произносит подросток-перестарок. — Они коньяки употребляют-с. А мы — чего попроще. Мы вот за смену накушаемся «чернил» — и ничего, работаем, и завмаг не в обиде.
Я укладываюсь поудобнее, уже не слушая, что там говорят внизу. Их проводница, конечно, не тронет. После них бутылочки останутся. Прибыль. Они не алкаши, а я алкаш…
Ну почему, почему я подумал, что это он — Валька? Шрам на лице? Но ведь я никогда не видел этого шрама, я только представлял себе, что у Вальки будет такой рубец — от уха до подбородка. В тот вечер, когда я увидел Валькину рану, залитые кровью шею и лицо, мне на миг показалось, что у него отрезана голова, и я зажмурился в ужасе. А потом Валька был забинтован до самых глаз.
Наверное, мое желание увидеть в этом мужчине моего друга было столь велико, что я отбросил всякий здравый смысл, презрел сомнения и сразу же уверовал, что это именно он, Валька. Я был готов к этой встрече. В последние месяцы вокруг тех событий, что пришлось нам с ним пережить в юности, было много всякого, и Валька не выпадал из моей памяти. Не один раз я мысленно разговаривал с ним, сетовал, что вот не поверили в то, что случилось с нами в сорок третьем. Мне и самому теперь не верится, что все это было с нами, что это я, совсем сопленос еще, на полном ходу поезда прыгал с крыши вагона в раскрытую дверь. Теперь бы у меня не нашлось ни силы, ни решимости повторить это сальто-мортале.
В последнее время все возвращался и возвращался в тот далекий год, в ту свирепую зиму, в тот «пятьсот-веселый» поезд. Я хотел этой встречи, мечтал о ней, ибо только Валька мог подтвердить, что все, о чем я рассказал в повести, — правда. И когда увидел этого мужчину, увидел этот шрам, то сразу подумал, что это он — Валька.
Мужчина подошел ко мне сзади, когда я стоял у киоска, и спросил глуховатым голосом: «Вы последний?» Мельком оглянувшись, я увидел шрам на смуглом, слегка заросшем черной щетиной лице. И цвет лица — желтоватый, монгольский, и узкий разрез глаз, и широкие скулы, что так часто встречаются у меня на родине, в Сибири, — все подтолкнуло мою память. Я еще раз оглянулся и опять увидел показавшийся мне знакомым этот белый рубец от уха до подбородка. И пока очередь двигалась к киоску, я лихорадочно соображал: он — не он? Я купил газету, и пока мужчина брал сигареты, рассмотрел его и уже не сомневался, что это он — Валька.
Когда мужчина купил несколько пачек «Примы» и отошел от киоска, я извинился и спросил: не зовут ли его Валентином? «Да», — ответил он, и что-то радостное толкнуло меня в грудь. Я улыбнулся, сразу же уверовав, что чудо свершилось — передо мною живой Валька. Взгляд мужчины внимательно заострился, он вглядывался в меня, стараясь понять, откуда я знаю его имя и кто я такой. Я спросил бы и фамилию, но был уже так уверен, что это он, Валька…
— Гребли по-черному, — выделяется голос рыбака в громком пьяном разговоре, когда говорят уже все разом и никто не слушает другого, а только стремится высказать свое. — Скумбрия шла-а! Заколачивали на пай по две четыреста. С нашим капитаном в пролове не бывали. Океан знает, как свой огород. Но вот на этот раз — прогорели.
Стук колес то заглушает, то вновь проясняет разговор, но я и без того не слушаю, я уже там, в сорок третьем. «Не умирай, Валька!» — доносит из далекого, страшно далекого времени. Кто это кричит? Неужели я? Неужели мой крик проломил толщу лет и взорвался в моей памяти, в сегодняшнем дне, в этом пропахшем водкой и закусками купе? Неужели в той давней, бесконечно далекой, ужасной февральской ночи, в промерзлой теплушке, бессильный помочь умирающему, кричал и плакал я? Возле погасшей «буржуйки», сделанной из железной бочки, я тряс потерявшего сознание друга и кричал в его белое, с вылитой кровью лицо: «Не умирай, Валька!» И слезы стыли на моих щеках…