«Пятьсот-веселый» - страница 5
Все же я засыпаю под оживленный говор попутчиков.
Просыпаюсь среди ночи. Сильно болит сердце, и знакомая горячая тяжесть давит плечи, спину, как всегда бывает перед приступом. Я нашариваю в кармане пиджака стеклянную трубочку с валидолом, кладу прохладную таблетку под язык. Нет, никак нельзя допускать дело до приступа. Мне надо доехать до Москвы. Обязательно доехать! Меня там ждет обгорелый танкист. Я могу сказать ему: «Помоги, браток!» Я имею право назвать его этим словом. И он поможет мне — знаю. Мы с ним принадлежим к тому великому и трагическому поколению, у которого не было юности. Мы оставили ее на войне.
В купе душно, спертый воздух насыщен перегаром, запахами закусок и сигаретным дымом. От табачного дыма мне и стало плохо во сне. Сосуды мои теперь не выдерживают запаха никотина.
Кто-то храпит внизу так, что заглушает стук колес. Вагон сильно качает. Ночью поезда почему-то идут быстрее, чем днем, даже тот «пятьсот-веселый».
Я лежу с открытыми глазами, устремив их в темноту, чувствую, как тает под языком валидолина, наполняя рот окисью с металлически острым привкусом. Вновь вспоминаю, зачем еду в Москву.
Меня обвинили в плагиате. За повесть о Вальке, за повесть о тех событиях, что произошли зимой сорок третьего. Оказалось, что уже написана книга, очень схожая по сюжету с моей.
Тот, кто обвинил меня в плагиате, отлично понимает, что плагиата нет, и потому действует не с открытым забралом, а анонимками. Написаны анонимки в разные инстанции. Я знаю, кто это сделал, но не пойманный — не вор. Схватить же его за руку я пока не могу. Да и не один он, этот любитель одесских анекдотов. За его спиной кроются опытные и злобно-завистливые кляузники, еще более беспощадные и самовлюбленные, чем он. Они ему подсказали, а вернее, приказали начать травлю.
И заварилась каша. Все это приобрело скандальную громкость, запах сенсации, кто-то «горит» показным возмущением, на самом же деле с нетерпением ждет развязки; кто-то создает комиссии по расследованию текста моих книг; кто-то требует «беспощадного наказания» анонимщика, имя которого всем известно, но вслух не произносится, оправдывая это тем, что, мол, можно оскорбить человека, нанести травму — а вдруг не он! От всей этой возни, от всего этого фарса создается впечатление, что не столько стремятся доказать мою невиновность, сколько именно найти плагиат, во что бы то ни стало найти! Не опровергнуть вздорные обвинения, а именно доказать их! И я ощутил себя офлажкованным, загнанным в кольцо, из которого нет выхода. Осторожные люди перестали со мною здороваться.
Когда человек более беспомощен: под пулями или когда его с вежливой улыбкой убивают инфарктом? Когда мне было тяжелее: когда меня сдувало ледяным ветром с крыши вагона идущего во весь мах эшелона или сейчас, под градом анонимок, сплетен, слухов? Ясно одно: в ту ночь я знал, что мне делать, теперь — не знаю. Если бы кто-то всезнающий и всевидящий сказал мне, закоченевшему, голодному, на пределе физических сил юнцу, что у меня в жизни будут часы потруднее, — я не поверил бы, конечно. В тот лютый февраль я отделался обмороженными ушами, теперь же мне нанесли удар посильнее — у меня был сердечный приступ, и я только что отлежал полтора месяца в больнице. Тогда, в юности, я не знал, что подлость сильнее любой стужи, любого голода, любого изнеможения…
Я спускаюсь с полки, выхожу в коридор. Он пуст, двери во все купе закрыты. В коридоре уютно, чисто, сверху льется приглушенный матовый свет, не утомляет глаз.
За окнами лунная летняя ночь. Мелькают темные пики елей, насаженных вдоль железнодорожного полотна, смутно белеют стволы берез, и это мельканье деревьев вдруг зримо и ясно напоминает опять ту далекую февральскую ночь сорок третьего года, когда вот так же около теплушки хороводом кружили вековые поднебесные ели Забайкалья и редко высвечивались в лунном сиянии мертвенно-белые, будто обмороженные стволы берез.
В щели двери задувало снежную пыль, и по вагону гулял студеный ветер. Я шуровал последние головешки в железной «буржуйке», а Валька лежал возле нее на водолазных рубахах, прикрытый овчинным полушубком и сверху еще брезентом. Я свалил на него все, что было под рукой, и что могло хоть как-то защитить его от пробирающего до костей холода.