Рассказы и эссе - страница 17

стр.

Все домашние — не только мама, приходившаяся ему племянницей, — ухаживали за гостем, служа ему с удовольствием, а не стараясь просто угодить. Он же воспринимал это соверешенно спокойно, как его конь воспринимал изысканный овёс. Я вглядывался в старика, пытаясь детским умом понять то, что сейчас назвал бы тайной превосходства, которая понуждала моих к добровольному и радостному служению ему и догадывался: причина в том, что он породист, как и его белый конь. Инстинкт искренней любви к князю — самая благородная форма покорности.

Он был мне друг. То ли потому, что я был мал, то ли потому, что был горд. Он уважал меня. Он чувствовал мое одиночество. Он хотел, чтобы вырастя я имел коня.

Гуляет ли еще с абреками Золотой Шабат, хотел я его спросить, дедушка-дядя, гуляет ли он там, в нагорном Дале, Золотой Шабат, о котором ты мне так много рассказывал? Он оглядывался на меня, ловя мои взгляды, он улыбался мне: погоди, внучок, покончу с обычным ритуалом приема хлебосоли, и расскажу тебе о Золотом Шабате. И чтобы еще больше привлечь внимание дедушки-дяди к жеребёнку, я подошел к нему.

— Оставь жеребёнка, заласкаешь, — крикнула мне из кухни мама.

Голос у нее был не грубый, а торжественно-гостеприимный.

Но стыд унижения пронзил меня и мне стало неловко и перед дедушкой-дядей, и перед самим жеребёнком. Я подумал о том, как тоскливо мне станет, когда дедушка-дядя уедет, молодцевато вскочив на дождавшегося его коня.

— Чистокровная домахаджирская, — повторил отец. И добавил: — Честное слово…

Горец повторил:

— Не готовьте к работе. Жаль такого жеребца.

— Семь красных змей в нем, — почему-то со вздохом сказал отец.

— Сохрани его, зять, — добавил горец. — Не все пахать, абхазы ведь мы, горцы. Если мы не сохраним домахаджирскую породу, станут наших мальчиков обгонять на скачках и с нами случится то, чего не случалось с нашими отцами — они смирятся с поражением.

Но в глазах горца, в тоне, с которым он это произнес, сквозило: что с них возьмешь, все равно ведь запрягут.

Как бы не так! От одной мысли, что когда-нибудь и моего красивого жеребца запрягут, и будет он неуклюжий и облепленный мухами, и будет он с усталыми и бессмысленными глазами, мне становилось не по себе. Но я-то знал, что этому не быть.


Иногда мне хотелось, чтобы время, необходимое, чтобы жеребёнку вырасти, вдруг, как в сказаниях, чудом уплотнилось в один день — и жеребёнок мой, подобно арашу нарта Сасрука, вырос бы в один день и в одну ночь, и встал бы перед моим домом. И я вскочу на него, и он, лукавый, любя меня, тем не менее решит меня испытать, он подпрыгнет высоко-высоко, чтобы разбить меня об небесную твердь, но я в последний миг спрячусь у него под брюхом, он стремглав бросится вниз, чтобы ударить меня о земную твердь, но я успею ловко вскочить ему на хребет, он в сторону, чтобы разбить меня о правый бок земли, я — на левый бок, он — в сторону левого бока земли, я спрячусь о его правый бок. Признанный огненным скакуном седок…


«Дедушка-дядя, почему Шабата зовут Золотым?».

«В нем было семь красных змей».

«Дедушка-дядя, он — нарт?»

«Нет. У него не было коня, в котором семь красных змей».

Но ведь у меня есть жеребёнок, в котором семь красных змей! И я спрашиваю:

— Дедушка-дядя, почему ты говоришь «не было»? А где же сейчас Золотой Шабат?

Горец задумывается и отвечает:

— В других селеньях.

Другие селенья — это, наверное, синие горы, другие селенья — это Дал.

От нашего двора, от моря к северу тянутся равнина да равнина, болота да болота. А на горизонте возвышаются синие горы, как будто они сразу вдруг начинаются, без холмов и предгорий, сразу над болотами возвысясь чуть наклонной синей стеной. Это два мира: наш, где запрягают лошадей, и тот вольный Дал.

А вот вырастет скоро мой жеребец и я вскочу на него, только рукой махну и умчусь к синему Далу, увенчанному белорунными облаками. Признанный огненным скакуном седок, вырвусь стрелой из нашего села, оставив сзади постылое море, и войду сначала в болота, где начинается деревня двенадцати плохих поэтов, я миную её, миную деревню, где старики надувают друг друга в кости и любят меняться красивыми вещами, но надо еще миновать деревню, где бурки на мужчинах от ветхости из черных становятся бурыми, деревню, где родники так далеки от жилищ, что малярийные умирают от жажды, деревню, где женщины, чтобы отдохнуть, опускаются в пещеру, — но я быстро миную эти утлые деревеньки и буду мчаться, а воздух станет гуще, а сердце забьётся учащенней, и я ощущу и глазами, и печенью, и легкими, что вольный Дал уже близко!..