Рассказы и эссе - страница 8

стр.


Я усадил стариков на бревно, а сам — напротив, в персидской позе. Отец вздохнул. Мать проделала то, чего от нее не помню никогда: погладила мне руку. Потом заплакала. «Дура!» — рассердился отец, и глаза увлажнились у него, отчего он еще больше смутился и насупился.


— Встань и коси, не видишь, как все заросло! — сказал он и пошел прочь.


А разве коса есть? Ведь все забрали — и косы, и лопаты, и мотыги, и все инструменты, и плуги, и конную упряжь, непонятно, зачем это им нужно было.


А отец, оказывается, из Джгерды принес с собой косу! Из горной деревушки, ставшей одним из многочисленных его пристанищ в годовом странствии по родичам, из деревушки, куда враг не поднялся, а только обстреливал из установок «Град».


Я начал косить путь к колодцу. Коси, коса, пока роса! Я косил, и пот, как слезы, застил мне глаза и заливал лицо. Одну за другой я скидывал с себя одежку: пуловер, рубашку, тельняшку.


— Оставь его, пусть мальчик отдохнет! — сказала мать.


— Тогда принеси воды из речки, — велел отец.


Я пошел к речке с банкой (ведра нет), потому что из колодца не хотели пить: наверняка в него нагадили. Конечно, отец играл в этакого Тараса Бульбу, о котором он и не слыхал. Ему было приятно меня видеть.


Потом, когда я вернулся с водой, мы сели и говорили, пока мне не засигналили с трассы. Отец с мамой вышли провожать. Отец опять впереди со своим шестом. Отец сказал, что глава администрации обещал ему, разумеется, при первой возможности, а не в этом году, выделить сборный финский дом.


— Я же — фронтовик! — сказал отец.


Я сел в машину. Мы доехали до Кодора и тут только я вспомнил, что скоро вечер, что добраться до Джгерды мои старики уже не успеют. Но я не стал просить друзей разворачиваться: у всех свои беды — война ведь…

13–14 ноября 1993

ГРЭМ ГРИН[4]

Был и сам я когда-то
Бродягой крылатым.
Из блатной песни
Отрывок из неоконченного романа «Феохарис»
1

Я шагал по улице, утопающей в тени сосен и елей. Солнце еще не поднялось над домами. Мне хотелось видеть море, оно лежало слева от меня, так что, свернув вниз и миновав несколько кварталов, можно было выйти на берег. Но я продолжал идти параллельно морскому берегу, чтобы не менять привычный с детства маршрут. На каждом перекрестке утреннее солнце успевало полоснуть по лицу лучом. Настроение улучшилось. <…>

Свернул с хвойной аллеи на перекрестке и повернул лицо к солнцу: напротив лежало море.

Но с набережной было что-то не то. Вроде бы на месте знаменитая гостиница «Рица», бывший «Гранд-отель». И знаменитый угловой балкон — на месте. На этот балкон однажды в середине двадцатых вышел Троцкий, утомленный постоянно высокой температурой и потому не отправившийся ни на охоту, ни на рыбалку, и начал речь, хотя внизу стоял единственный слушатель — маленький дядюшка мой. Гвидо Джотович стоял как бы у нашей арки, которой тогда еще не было, под кипарисами, которые, конечно же, были. Он стоял, отхлебывая из миски с простоквашей, которую ему в качестве некоей стипендии, как способному, выдавали в кооперативе неподалеку. А Лев Давидович стремительно вышел на балкон и, не смущаясь малочисленностью аудитории, речь держал, как на митинге. Рядом с маленьким дядюшкой, почесывая затылок и ни слова не понимая из речи вождя, встал предсовнаркома Абхазии Нестор Лакоба, которому вождь только что «возвратил приглашение на охоту». Четверть часа спустя пятачок под балконом был запружен обывателями. Троцкий говорил не менее часа.

Сейчас у подножия гостиницы, в дверях ресторана сидел сухумский сумасшедший и всеобщий любимец Чума, как всегда в форме моряка и с гитарой. Он сидел с сигарой в зубах, отпивая из бутылки десертного вина, и пел. Вариации на тему:

Мальчик, оглушённый весной,
вышел на пристань и увидел,
как красивая тетка на палубе яхты
при людях отдавалась яростному солнцу.
Но отплывал, растворяясь в лучах, парус, —

на набережной, окруженный зеваками, хрипло орал под гитару сухумский бомж и всеобщий любимец Чума:

Бе-езногих русалок, пропахших рыбой,
Променял я на женщин суши.
Всё я пропил,
Кроме тебя, мой парус…

Завидев меня, он вскочил и поздоровался со всей вежливостью и тут же заиграл и запел в мою честь. Чума принимал меня за Анастаса и называл отцом родным, не смущаясь тем, что как раз по возрасту он годился мне (Анастасу) в отцы. И потому он запел: