Республика попов - страница 14
Посреди горницы сбросил Томаш на пол солдатский мешок, висевший через плечо.
— Томаш! — закричал дядя. — Ты ли это? А я вот проститься пришел — уезжаю в Жилину.
Родные теряли интерес к американцу постепенно, по мере того, как опоражнивались чемоданы, набитые американскими диковинками. Но теперь вернулся с польской войны племянник, и американский дядя охотно остался еще пожить в деревне. Быть может, племяш уговорит мать переехать в город всем троим вместе.
К вечеру родня опять набилась в Маргиткину избу. Подходящий повод — отпраздновать возвращение Томаша. Угощались, здравицы говорили. Запах мяса осаждался приятным привкусом на языке, обещая блаженство желудку. Маргита Менкинова расчувствовалась. Она первая помянула, что свекровушка, упокой, господи, ее душеньку, умерли, так и не дождались из Америки любимого сына.
— Эх, родные мои, знали бы вы, каково-то жить на чужбине, — начал американец долгую речь, обращенную главным образом к Томашу. — На чужбине живешь — не живешь, только маешься… — Тепло ему делалось среди собравшейся родни. — Так вот и маешься, и не знаешь иной раз, чего ради. Ей-богу, такие мысли пришли ко мне, как прочитал я в нашей газете, которая в Америке выходит: «Готовится в Европе ужасная война. И будет эта война долгой. Немцы голодны, немцам колоний хочется. У голодных немцев есть идеализм. А англичане с американцами, те им не поддадутся». Растревожило это меня. Да еще как подумал о своих годах — сильнее потянуло домой. Старый я уже, говорю. Нет у меня никого. Один как перст. И о смерти тоже подумал. Никто ведь и не узнает обо мне, как придет последний мой час. А об этом часто думается на чужбине. Дома-то уж как-нибудь обойдется… а потом один раз сон мне приснился. Томаш, сынок, ты не поверишь, ты ученый человек. Снилось мне… Да даже и сном-то это не назовешь, потому как только я задремал на диване в бунгало — это домик такой разборный, я купил его вместе с Гряделом, — как только я завел глаза, так сразу же и очнулся. В ту минутку-то мне и приснилось, будто дома я. Стою в костеле, а стен не видно, только знаю, что я — в нашем костеле. Прохладно так, сумрачно. И должны были прийти матушка, я их ждал. И пришли они, значит, моя покойная матушка. Одеты были, как в храмовый праздник. На ногах желтые постолы, еще отец им сшили, на голове — чепец из дымки, и косыночка на шее повязана. А прямо передо мной висит до самой земли на красном шнуре огромный стеклянный фонарь, как в костелах бывают. И в фонаре будто сиденье, красивое сиденье красного бархата. Матушка и сели в него. Сели и говорят мне: «Поди сюда, сынок, чего боишься». Подошел я и хорошо так в лицо им посмотрел. И знал я во сне, что это они со мною прощаются. А матушка, как сказали эти слова, так и начали возноситься в том хрустальном фонаре — ну прямо как в костеле, когда возжигают неугасимый огонь. Во мне будто крикнул кто-то, чтоб не уходили они еще в вечное царствие. И только я об этом подумал, как матушка и остановились у меня над головой. Усмехнулись. Я хорошо заметил, как они усмехнулись. И весело так сказали: «Ничего, приедешь. Последняя карета ждет тебя в порту». То-то же, Томаш! — закончил американец. — Ты этому не поверишь. Но пусть вот твоя мать тебе скажет, как было дело.
— Правда, Томаш, — сказала мать. — Ты в чужих-то людях вовсе испортился, в бога не веришь. Бабушка все хворали да хворали, мы долго и не знали, что с ними такое. А на смертном уж одре они при полном рассудке сказали: «Ну что ж, не дождусь я, видно, моего Янко. Пора мне». Благословили нас — внуков, внучек, правнуков — полна изба нас была, жалко, только ты на войне пропадал — и еще говорят: «Да, не забыть бы, постирайте Янко рубаху, пусть чистая будет, когда вернется. Так. А теперь, дети мои, оставьте меня». Тут они повернулись к стене и так, лицом к стене, спокойно дождались смерти.
После Большого американца пустились в воспоминания и другие и так углубились в давние дела, что уж перестали толком отличать присутствующих от тех родных, кто давно спал вечным сном.
Поминали о бабушке, и она словно сидела с ними, хотя господь бог дал ей вечное спасение. Был на ней чепец из дымки и белая косынка, повязанная на шее. Янко, любимец ее, мог бы застать ее в живых, если бы не задержали его в Берлине. Это-то больше всего и расстраивало Янко.